Пресса

«Когда царя ведут на гильотину...»

Разговор с Германом Садулаевым в журнале "Однако"

«Когда царя ведут на гильотину...»

Разговор с Германом Садулаевым

Писатель Герман Садулаев родился в 1973 году в селе Шали. И это многое объясняет. Тогда, в 1973-м, когда все еще вроде бы идиллически спокойно, отец-чеченец любил свою жену, красавицу казачку, русские и чеченские мальчишки бегали гурьбой до поздней ночи... Потом была война.

PHOTOXPRESS
PHOTOXPRESS
Писательство Садулаева родилось из войны и боли. Наверное, есть различие между тем, кто пишет из любви к эстетике языка и тонкости человеческих взаимоотношений, и тем, кто пишет, потому что не может этого не сделать, иначе боль разорвет изнутри.

Свою первую книгу «Я — чеченец!» Герман Садулаев опубликовал в издательстве «Ультра. Культура» Ильи Кормильцева, больше никто не взялся, Кормильцев увидел и поверил.

Затем годы поиска формы и позиции, отход от темы войны и боли, чтобы последняя перестала довлеть. Это попытка понять происходящее на более высоком метафизическом уровне. Тогда и возникает образ утопической Хазарии, человека-призрака в виртуальном пространстве города, осмысление тем Власти, Подавления воли и Справедливости как таковых.

Новый виток спирали, роман «Шалинский рейд». Он все-таки вернулся к теме чеченской войны, но не прежним Садулаевым, пишущим надрывно, вернулся, чтобы через призму внутренней работы еще раз не прокричать об этом изнутри, а отступить и взвесить, отойдя на необходимое для этого расстояние.

Он как-то сказал, что все еще не чувствует себя писателем. Наверное, устал отбиваться от литературных критиков. «Ребята, расслабьтесь, он не претендует, просто выпало так парню, по судьбе…»


Группа 7.0

— Как вы полагаете, существуют ли в настоящее время некие литературные объединения, то самое «поколение нулевых»?

— Это объективная данность: существует группа писателей примерно одного возраста. Хотя, скорее, речь идет о творческом возрасте, связанным со временем прихода в литературу. Я могу назвать имена: Захар Прилепин, Михаил Елизаров, Герман Садулаев, Сергей Шаргунов, Андрей Рубанов, Роман Сенчин, Сергей Самсонов — можно как-то назвать это, например, группа 7.0.

Что же нас объединяет? Ведь эстетические позиции абсолютно разные! В основе литературных объединений прошлого века лежал художественный метод, а если посмотреть на наш список, то станет понятно — нас объединяет не метод. На самом деле нас объединяет лозунг Game is over — «Игры закончились». А вся эстетика постмодернизма — это игры: игры со смыслами, с философией солипсизма, даже социальные пародии стали некой игрой.

Литературные критики пытаются истолковать наше объединение, называя его новым реализмом или новой искренностью. Мне кажется, что под это определение попадают только произведения Романа Сенчина. На нем «новый реализм» начинается, на нем же он и заканчивается. Если же взять Михаила Елизарова, то ни «нового», ни «старого реализма» там нет. И все-таки, думаю, критики мыслят в правильном направлении. Поскольку мы перестали играть со смыслами, с сюжетом, с читательским восприятием. Даже Елизаров, самый игровой, самый фантасмагорический из нас, даже он, как мне кажется, идет путем от Сорокина к Мамлееву.

— Вы это определяете по метафизичности текста?

— Дело в том, что именно метафизичность — это не игра, это как раз самое серьезное, что может быть. Сам Сорокин совершил путь от Сорокина «Нормы» к Сорокину «Сахарного Кремля». Это эволюция от Сорокина к не-Сорокину. Я считаю, что Михаил Елизаров очень большая величина, его движения масштабны, и потому они могут быть описаны как тенденция.

Что же касается меня, то я всегда был социален. Мои книги – это не игровая литература, она говорит серьезно о серьезном, она обращается к человеку. Для нас, группы 7.0, игры в постмодернизм окончились и относительно внешней формы, и относительно содержания.

Ведь что произошло с формой в эпоху постмодернизма, концептуализма и Интернета? Возникла иллюзия, что текст может быть интерактивным. Были попытки создавать живые романы, где каждый мог дописать за автора. В результате оказалось, что это тупиковый путь, путь в никуда. Конец игры с формой — это конец экспериментов. Нам было достаточно увидеть все это, чтобы понять: литература как интерактивное творчество невозможна. То, что текст рождается якобы в процессе чтения его читателем, для меня абсурдное утверждение. Я считаю, что литературный текст не только не может быть изменен, его даже не следует коннотировать. Даже комментарии читателей в Интернете, включенные в пространство текста, создают определенные настроения, которые могут изменить последующее восприятие текста. Смысл литературы именно в том, что текст не рождается в момент прочтения читателем, а существует до, вне и без, то есть независимо от его прочтения. Литература — это закрытый текст. В этом наш манифест, в этом наше заявление.

Второй вопрос — авторство. Читатель и критик никак не являются соавторами.

А иначе получится как с экспериментальным театром, который всеми силами старался грань между сценой и зрительным залом разрушить, но, когда она действительно была разрушена, театр перестал существовать. Театр стал перформансом: это когда Отелло, вместо того чтобы душить Дездемону, начинает душить вашу собственную жену, сидящую рядом с вами. Это уже не искусство. Искусство — это значит четкая граница между сценой и зрителем, между автором и читателем.

— То есть с появлением вашего творческого поколения и эксперименты прекратятся?

— Я думаю, что будут еще всякие эксперименты, но это уже без нас, те семь человек, которых я вам назвал, решили для себя в них не участвовать. Они возвращаются к искусству в его классическом понимании. Именно поэтому идут разговоры о «новом реализме», хотя скорее я бы назвал эту тенденцию «новый классицизм», классицизм в традиционном понимании закрытости искусства.

— Творческое объединение — это уже среда. Получается, что вы начали формировать некую литературную среду?

— Я думаю, да. Мы попытались прекратить этот разброд, шатания и начали процессы центростремительные. Процесс стягивания современной русской литературы. А начинается этот процесс с интереса к творчеству современников. Мы все помним недавний период времени, когда писатели читали только в рамках своих сообществ: либералы читали либералов, почвенники — почвенников, либо совсем замыкались в своей башне, читали только себя и Пушкина. Говорили: сам пишу, но никого не читаю, или читаю только зарубежную литературу.

Как может возникнуть среда, если мне неинтересно, что пишут остальные люди? А это необходимо именно для того, чтобы понимать, где мы находимся. Мы, наша группа 7.0, хотим находиться в живом, соединенном нитями, взаимосообщающемся пространстве современной русской литературы. Это потребность. Поэтому наше сообщество характеризуется тем, что мы проявляем интерес к творчеству друг друга, к творчеству других писателей, читаем писателей старшего поколения, с большим интересом читаем тех, кто идет за нами.


«Я выносил позицию наблюдателя, я его эстетически дистанцировал»

PHOTOXPRESS
PHOTOXPRESS
— Кстати, знаете, вашу первую книгу «Я — чеченец!» невозможно купить. Ее нет в магазинах, ее нет в Интернете — ни скачать, ни купить.

— Эта книга long seller, есть best seller, а есть long seller. Первые продаются много и быстро, вторые же — мало, небыстро, но зато интерес к ним не утихает, год за годом, стабильно.

Понимаете, это книга Ильи Кормильцева, она настолько же его, насколько моя. Он сделал гениальную редакцию этой книги, не изменив и не переставив ничего, до него это был лишь некий набор текстов. А Илья Кормильцев… ведь он был лучом света, он был Ангелом. Не изменив порядка текстов, не изменив ни одной буквы, он собрал их под одной обложкой, дал им одно название. Да, «Я — чеченец!» — это его название. Я не знаю, что он сделал, но он сделал что-то, вдохнул в эту книгу жизнь. Поэтому я не переиздаю «Я — чеченец!», это книга Кормильцева, и никто не сможет ее переиздать.

— Читая эту книгу, очень остро ощущаешь, что каждый человек в вашем повествовании вам безгранично дорог. А в более поздних ваших работах, там уже нет такого накала чувств. Это сознательно?

— Да, это, безусловно, сознательно, потому что я больше не хотел писать настолько… писать кровью своего сердца. Так никакого сердца не хватит.

— Я говорю немного о другом: был некий способ говорить с читателем. Вы стали говорить другим способом?

— Потому что тот способ был очень рискованный. Дело в том, что такого рода тексты воспринимаются читателями на ура, но на самом деле они действуют как снафф. Снафф — это видеозаписи, демонстрирующие жестокость и насилие, и у снаффа есть определенный рынок. У людей существует некая извращенная потребность поглощать этот снафф, оправдывая себя тем, что они чувствуют сострадание. Но грань слишком тонка. Помните, 11 сентября: сколько раз транслировали, как падали башни, и людям все было мало, они включали телевизор и как завороженные смотрели тысячи раз, как врезаются эти самолеты. Но это удовольствие тем более странное, что не понятно, с кем же человек себя отождествляет?

А потом вот еще что, когда-то Фрэнк Заппа сказал: «Хотите, я возьму аккорд в ля миноре, и вам станет грустно». Будить эмоции — это слишком примитивно, но, чтобы вызвать у человека катарсис, здесь нужна художественная условность.

В этой связи многие литературные критики не понимают мой последний роман «Шалинский рейд». Я вернулся к чеченской войне, хотя очень долго не мог писать на эту тему. Три года так или иначе я работал над этим текстом, возвращался, оставлял, опять возвращался. Я искал форму, искал позицию, то место, с которого можно на все это смотреть и с которого я даю посмотреть читателю. Критикам не нравится, что у меня наблюдатели по-борхесовски зашиты один в другом и размыта субъектность повествования. А это делалось специально, чтобы создать психологический объем восприятия, для того чтобы внести в текст художественную условность, поскольку речь идет о событиях, которые были на самом деле, я должен был избежать репортажности.

И если моя первая книга «Я — чеченец!» шла прямо от моего я, то в дальнейшем я выносил позицию наблюдателя, я его эстетически дистанцировал.

— Смотрите, Михаил Елизаров пишет порой страшные вещи, а потом говорит: да это роман-обман. А вы используете «обманку» как прием?

— Я думаю, что Михаил Елизаров несколько по-хорошему лукавит. Он хочет избежать идеологического восприятия его романов. Помните, сколько было крика, когда ему дали «Букера» за «Библиотекаря»? Что он, дескать, апологет Советской власти. Я думаю, что он очень серьезен в своем психологизме, но избегает рассмотрения его романов как поверхностно социальных. И если ему такое заявить, то он ответит: «Да ладно, это всего лишь анекдот, не воспринимайте слишком серьезно».

Пожалуй, есть еще одна характерная черта, которая объединяет группу писателей 7.0. Это взаимосвязь метафизики и социального. Дело в том, что всех нас интересуют социальные и метафизические вопросы, и они в наших текстах не разделены, а переплетены. Если в чьем-либо тексте мы видим упор на социальные проблемы, то, как правило, социальное является метафорой метафизического. Эта проза не социологическая, хотя речь и идет о социальном, просто метафизические проблемы описываются через социальный конфликт, классовую борьбу, борьбу города и деревни.

У меня же вообще нет игр, у меня все серьезно. Ну разве «Таб­летка» — это игра. Хотя, конечно, я сознательно не пускался в эмоции. А вот моя книга «Радио Fuck», в которой нет ничего о войне, эта книга о взаимоотношениях мужчины и женщины, она очень эмоциональная. Я ее сам с удовольствием иногда перечитываю, это, наверное, единственная моя книга, которую я перечитываю. И делаю я это потому, что никогда так писать уже не буду, потому что смешно писать в 35 так, как ты писал в 25.

— А как же романтизм? Разве это зависит от возраста, скорее уж от душевной организации?

— Я думаю, что романтизм в моей прозе присутствует, но как постоянно преодолеваемое явление и у меня, и у писателей всей нашей группы. В наших текстах есть постоянная силовая линия на преодоление внутренне присущего романтизма. И я думаю, что просто это мужская позиция. Все-таки проза 7.0 — это мужская проза, мужская по своей философии, экспансии, поиску и утверждению своего я, и, кроме того, мужчина — это значит контроль и власть. Власть прежде всего над собой. И я думаю, это дисциплинирует, это дисциплинирует и самого писателя, и текст. И если говорить о моей собственной эволюции, то это путь к большему контролю и большей дисциплине текста. Если раньше я попадал в волну эмоции и на этой волне делал текст, оставляя его без последующей правки, то сейчас я полагаю, что все эмоциональные выплески должны проходить редактирование, и от этого текст становится более стройным, и мне кажется, что это шаг вперед. Думаю, что и я сам, и мы как группа сознательно движемся в этом направлении, потому что это направление к эстетическому совершенству. Это литература, это искусство, ты должен над этим работать, отсекать лишнее. Я снова напомню, что это классицизм, а классицизм всегда противостоит романтизму, именно в том, что классицизм заботится о строгости линии, о лаконичности формы. Поэтому я бы и повторил четыре основные черты прозы 7.0: социальная, метафизическая, классическая, мужская проза.

— Тема, к которой вы время от времени возвращаетесь, — тема чеченского самосознания, духа этого народа. Что это для вас?

— Это данность моей жизни, моя связь с почвой. Знаете, я часто читаю у критиков замечания, что якобы моя проза является конфликтом между русскостью и чеченскостью.

Или: «Опять этот чеченский шовинист Садулаев разжигает рознь между русскими и чеченцами». И я, как баран, смотрю на такой текст и не понимаю, этот человек, он что у меня читал или каким местом он читал? Внутри меня много конфликтов, но как раз этого нет, я прекрасно существую в двух культурах. Я люблю Чечню, люблю чеченский народ, люблю Россию, люблю русский народ. Моя чеченская национальность — это очень светлая часть моей натуры: это уважение к старшим, это любовь к семье, это вишня, сирень, ласточки под крышей, это детство, родина, моя кровь. Думаю, что мы переживаем как катастрофу распад Советского Союза, потому что Советский Союз умел делать так, что человек может быть сыном своей малой родины, при этом ощущать себя сыном родины большой. Это свойство империи. Если бы я родился чуть позже, то для меня эта тема могла бы стать болезненной. Сейчас как раз все на конфликтах: мусульманин, православный, ваххабит, террорист. Сейчас очень много конфликтов и очень много разделений.


«Исторически власть возникла из жертвоприношения»

— Хазарская тема в «Таблетке» — это что, и обращение к истории, и памфлет на государственное устройство России?

— Это очень многослойная тема: на поверхности — простой памфлет на политическую тему, а дальше — исторический, антропологический и даже мистический слой. Часть сюжетов этих текстов пришла мне как во сне, часть явилась результатом осмысления определенных антропологических теорий. Я внутренним зрением вижу Хазарию и, смею надеяться, знаю, какая она была.

Но в то же время Хазария — это некий виртуальный объект, и потому им легко манипулировать. Конечно, за всеми смыслами истории Хазарии мне очень важна история кагана, который оказывается жертвой, ответственной за беды народа. Для меня Хазария и каган — это символ и образ власти. Дело в том, что власть в человеческом обществе возникла не из общественного договора, как думал Руссо, и не из потребности одних классов доминировать над другими, и даже не из каких-то третьих причин, описанных как источники происхождения государства и права. Власть по своей природе является инструментом сакральным, иначе непонятно, с какой стати ее станут почитать даже десять человек, а тем более десять миллионов.

Я полагаю, что исторически власть возникла из жертвоприношения. Люди объединялись для совершения жертвоприношения, назначалась жертва, и в течение следующего года эта жертва правила обществом. Именно потому, что будущая жертва посвящается богам, она приобретает некоторую сакральную связь с миром богов. Я думаю, что изначальная власть возникла именно так. Ведь сакральная власть была нужна людям не для того, чтобы урегулировать отношения внутри сообщества, а для того, чтобы урегулировать отношения с природой, с силами, которые могущественнее человека. В результате этого тождества жертвы с божеством и возникли привилегии. Вообще человеческой натуре совершенно не свойственно отдавать кому-то лучшее. Но привилегии, которые давались правителям, — это не привилегии обычному человеку, это поклонение божеству.

Кстати, в сталинские времена привилегии элиты не вызывали таких отрицательных эмоций, потому что каждый знал: тот, кто сегодня сидит в Кремле, завтра легко попадет на Лубянку, вся элита воспринималась как смертники. Когда царя ведут на гильотину, то народ просто свершает то, что должно свершить.

Но кто же захочет становиться жертвой, получив власть? И тут человеческая цивилизация демонстрирует разнообразие субститутов — заменителей жертвы.

Африканские племена: в жертву ежегодно вместо царя приносятся пленники, которых наряжают как царя. Древний Египет: считалось, что фараон, умирая, автоматически приносит себя в жертву, для жертвоприношения строились огромные пирамиды.

— Что же происходит в обществе, если с жертвоприношением затягивают?

— Общество начинает испытывать дискомфорт. Кто виноват? Может быть, царь, президент или та ситуация, которая не позволяет принести жертву? Ведь мы жертву накормили, напоили, десять спортивных автомобилей дали, в «Боинг» посадили, но теперь-то его пора зарезать на алтаре! Как Россия выйдет из бедности, если Ельцина не заклали? Почему это он умер своей смертью? И вот народное сознание уже готово к революции — надо же завершить жертвоприношение.

— То есть, по вашему мнению, те режимы, при которых смена власти происходит путем свержения и последующего ареста правителя, реализуют как раз этот механизм?

— А должны были бы казнить, при этом ритуально и публично. Тогда народ испытывает некоторое чувство удовлетворения. Вот оно, свершилось! Мы ведь недалеко ушли от язычников.

— А как же быть с европейскими демократиями, которые благополучно сменяют своих правителей? Там-то кого приносят в жертву?

— Дело в том, что та власть нисколько не сакральная. Они не хотят убивать своего премьера, но он у них и не пользуется никакими привилегиями. Они выбирают не жертву священную, а управленца, который будет решать насущные проблемы. Но, извините, управленец не представитель Бога, он такой же человек, как и мы. Так пусть сидит в таком же кафе, как и мы, ездит по таким же дорогам. Мы его выберем, а потом сместим. Европа пошла путем десакрализации власти. Потому что Европа уже устала от жертвоприношений: крестовые походы, инквизиция, нацизм, в конце концов. Они отошли от сакрализации власти, перестроив, пусть и не до конца, архетип власти.

Мне кажется, что любой правитель и наши российские, в частности, должны понимать, что, сакрализуя себя, они не оставляют себе шансов на то, чтобы потом мирно уйти от дел. Если, для того чтобы ты проехал, должны перекрывать пол-Москвы, ты не можешь просто так уйти. Ты был Богом, так теперь умри. Только так это может быть.

В романе «Таблетка» я описывал тип сакральной власти на хазарском примере, а у него есть свои закономерности. Я показал дуумвират власти: в Хазарии — два правителя, и через год в России стало два правителя. Я уверен, что Российское государство является продолжателем традиции Хазарии, наследницей хазарской сакральной власти. Мы наследуем именно этот тип жертвоприношения. А в этой линии обязательно двоевластие, должен быть бек и каган. Например, Сталин не был главой государства, формальным главой государства был М.И. Калинин. То же самое делал Иван Грозный, он посадил на трон Симеона Бекбулатовича, посадил со всей возможной ритуальностью. Ведь вопрос не в том, кто виноват? Вопрос в том, кто будет положен на алтарь, искупать эту вину.


«Между сценой и зрительным залом должна быть граница»

PHOTOXPRESS
PHOTOXPRESS
— Кстати о власти: в «Таблетке» вы делаете выпад в адрес Владислава Суркова. У вас к нему личное отношение?

— Владислав Юрьевич играет в те постмодернистские игры, от которых мы отказались. И, как постмодернист, считает, что может из любых текстов брать все что угодно. Но я с этим не согласен...

Во-вторых, он постмодернист во всем, он всю нашу страну держит за театр абсурда. Дело в том, что игры в кагана, как я уже говорил, заканчиваются жертвоприношением, и жертвоприношение — это не перформанс.

Да, у меня есть личное отношение к Владиславу Суркову, я считаю, что он очень умный и талантливый человек, он просто настолько масштабнее, такая дистанция отделяет его от всех «органчиков», которые существуют у нас в правительстве, что к остальным я даже не могу обращаться. Весь остальной наш политический истеблишмент, все эти головы в телевизоре, да там просто не с кем разговаривать.

Сурков — человек другого уровня. Он — удивительный человек. Мощь его интеллекта, превосходит суммарный запас интеллектуальных возможностей всех наших политических партий вместе взятых. И именно потому у меня к нему есть претензии. Он тратит свой интеллект… Такое бывает от избыточности интеллекта, когда интеллект от своей избыточности начинает играть в постмодернистские игры, упивается сам собой.
Добро бы эти кафкианские абсурды происходили в его голове или в литературном творчестве, но он сделал всю Россию ареной огромного перформанса. А я бы хотел, чтобы он понял, что игру надо заканчивать, что между сценой и зрительным залом должна быть граница, я бы хотел, чтобы он вернулся к реальности.

Знаете, сейчас российской идеологической системе брошен очень серьезный вызов — терроризм. И наш великий и ужасный Владислав Сурков проигрывает идеологическую войну. Поскольку все его методики работают в некой постмодернистской виртуальности: электорат, Единая Россия, выборы, на которых никого не выбирают, — все уже назначены. У постмодерниста прекрасно получается моделирование подобной реальности. И тогда мы имеем сумасшедшую страну, в которой люди тратят больше денег, чем они зарабатывают, и в которой все стремятся жить в Москве.

Но дело в том, что эти исламские фанатики и террористы являются плохими детьми именно такого постмодернистского общества. Детьми, которые хватают взрослого за руку и говорят: «Эй, проснись, все не так, есть смерть, ад, война» — они разрушают виртуальный мир. Представьте, вы рубитесь в контрстрайке (Counter Strike), пистолеты, автоматы, еще десять жизней, а один из игроков вдруг стреляет вам в голову по-настоящему. Вот что такое террорист в постмодернистской реальности.

А вся идеология Суркова — это как победить в контрстрайке. Эти люди должны вести идеологическую борьбу, а она сейчас провалена по всем фронтам. Идеологическая машина Кремля не в состоянии противостоять какой-то жалкой кучке плохо образованных уродов. Почему? Да потому что идеологическая машина выдавила из себя всех, кто не хотел работать в жанре контрстрайка, кто не хотел работать с выдуманными реальностями. Остались только те, кто не способен мобилизовать реальных людей на реальные действия. А с терроризмом это не работает, здесь нужна реальная идеологическая борьба за умы и сердца тех, кто не поддается постмодернистской промывке мозгов.

Поэтому мы и говорим: «Хватит, игра окончена, жизнь настоящая, война реальна».


«Движение к себе и движение к Богу — это движение в одном направлении»

— Вы много говорите о сатанизме современного мира...

— Прежде всего в человеческом существовании есть Богооставленность. Но вопрос: кто кого оставил? В зависимости от ответа на этот вопрос мы получаем или тоску по высшему, по идеалу, желание с ним соединиться, или сатанизм.

В современной России много Богооставленности. И тут мы опять возвращаемся к виртуальному миру, конструирование псевдореальности — это и есть уход от Бога. На самом деле Россия — это очень реально, это земля, по которой мы ходим, это небо над этой землей. Мы уходим от Бога, когда мы начинаем оперировать представлениями, вместо того чтобы оперировать вещами. Наша материальная деятельность должна быть связана с той землей, которая нам дана. А что происходит в России? Мы ничего не строим, мы строим одни голые концепты на других голых концептах. А некоторые люди от сочетания этих концептов еще делают себе концепт денег и статуса. И чем больше, тем мы дальше от Бога.

— Ваше утверждение «мне не интересны люди, я их не понимаю, но мне интересны идеи». Но ведь что получается: идеи не являются предметом литературы, они являются предметом философии?

— Да, я пишу не о людях, я пишу об идеях, как правило. Мне так интереснее писать, да и потом, для нашего времени это способ излагать философские системы. «Хочешь изложить философию — напиши роман», не помню, кто именно это сказал, но это было сказано в ХХ веке. Вот и Юрий Мамлеев говорил: «Образы лучше силлогизмов». И потом, кто читает философию? Господи, я написал философский роман, его прочли несколько тысяч, если бы я написал философский трактат, его бы вообще никто не прочитал.

Дело в том, что мне действительно не интересны люди.

— Да, возникает ощущение, что, например, ваш герой «Таблетки» Максимус не вызывает у вас особых чувств.

— Потому, что его не существует. Его вначале надо вернуть. В этом и парадокс: если я, как реалист, пишу о реально существующем в мегаполисе человеке, то я вынужден описывать его таким, какой он есть, то есть несуществующим. Если я напишу о жителе мегаполиса, как о настоящем человеке с кровью, плотью, то это будет фантастика, потому что он не такой, он призрак.

— Получается, вы стремитесь вырваться из некой системы, продолжая оперировать принципами этой системы? Ведь именно в том концепте, который вы не любите, человека не существует?

— В моих текстах человек рвется к существованию. Я реалист в том смысле, что я беру своего героя таким, какой он есть. У него нет ярких чувств, именно потому, что он не вполне отождествляет себя с собой. Самосознание человека начинается со слов «я — это я», а заканчивается — «я — это я», но на совершенно другом уровне. Весь путь в этом и состоит. А человек в моих романах только ищет путь к себе. Например, Максимуса беспокоит Россия: он ищет землю, он ищет почву, свой исток, он ищет, куда воткнуть свой корень, где ему напитаться. И там, где он выходит в Хазарию, там он обретает себя. У него плохо получается, но ему даны дорожные указатели.

Мне кажется важным, чтобы человек хоть что-то сделал, ведь огромное количество людей не делают вообще ничего для того, чтобы стать собой, чтобы найти тождество, вырваться из жизни среди голых концептов и во­ткнуть свой корень в землю.

Да и потом, в жизни современного общества движение к себе и движение к Богу — это движение в одном направлении: к реальности, через толщу постмодернистских концептов. Допустим — истинный патриотизм, семейные ценности и обретение Бога — это совершенно разные позиции, но из той точки, с которой мы стартуем, это все в одном направлении. Жизнь человека имеет ценность, мужские принципы имеют ценность, семья, дети имеют ценность. Родина — это не абстрактное понятие из предвыборной кампании, я ногами каждый день по ней хожу. Жена — это не концепт. И Бог есть.

Может быть, людям так тяжело возвращаться в реальность именно потому, что она для них до сих пор местами ужасна. Они бы, может быть, и вернулись, если бы мир был сносен, но проблема в том, что он не будет сносен до тех пор, пока мы не вернемся.
Код для блога

Оригинал статьи

Книга: «Таблетка»

Книга: «AD»

Книга: «Бич Божий»

Герман Садулаев