Рецензии

Архипелаг Pasternak

Лев Пирогов о романе Мих. Елизарова "Pasternak"

Лев Пирогов
Архипелаг Pasternak. Постинтеллектуальный террорист Елизаров против разумного, доброго и вечного.

Не сегодня завтра во владение российской нефтью вступят транснациональные корпорации, а народная футбольная команда "Спартак" будет возглавлена иностранным тренером. Отвратительный красный нарыв на политической карте нашей прекрасной голубой планеты перестанет существовать. И всем нормальным людям, привыкшим инициативно и предприимчиво трудиться на благо своей семьи, станет очень-преочень хорошо на душе. А всем ненормальным, привыкшим устраивать погромы, жрать водку, валяться в канаве и прятать собственную ущербность в стаде себе подобных скотов, станет очень-преочень плохо.


Надеюсь, всех это радует. В связи с чем и предлагаю посмеяться над потугами горе-писателя, который не понимает надвигающегося на него счастья. Вместо того чтобы, как завещал Булат, "взяться за руки, друзья, чтоб инициативно и предприимчиво не пропасть поодиночке", он брызжет ядовитой слюной и корчится в творческом бессилии под черносотенными лозунгами религиозного и националистического мракобесия. Ха-ха! Очевидно ведь, что ни одно уважающее себя западноевропейское или стратегически-партнерское издательство не станет переводить его пышущие злобой псевдокнижонки для своего платежеспособного вменяемого читателя… А в национальном стаде и смерть красна.

***
Книжный дебют Михаила Елизарова, состоявшийся в 2001 году (сборник "Ногти"), произвел на читателя непростое впечатление. Шедеврально-мамлеевская заглавная повесть, в которой из-под коросты жестокости и страдания выпрямляющим внутренности выдохом рвалась гуманистическая традиция сострадательного русского реализма, была обложена этюдами про нечистоты и сифилис, выглядевшими так, словно их сочинил литинститутовец, обучающийся в семинаре Владимира Георгиевича Сорокина. Однако если за сорокинскими автотерапевтическими экзерсисами всякий проницательный читатель без труда углядит нежную и ранимую душу, прячущуюся во всевластье "текста" от метафизических тягот бытия, то из елизаровских рассказов на свет божий скреблось нечто совсем иное. Какая-то мрачная злоба, граничащая с отчаянием. Что было ее причиной - неясно. Ясно только, что злоба - это неутоленный, нереализованный гнев, скопившийся в селезенке.

Казалось, что Елизаров, справедливо (в этом нет никакого сомнения) ненавидящий окружающую его снаружи и изнутри действительность, просто еще не знает, по какой мишени грохнуть, и выдавливает свою злобу по буковке вместо того, чтобы хорошенечко набуянить, разом разрешившись от ее бремени.

В романе "Pasternak" ему это наконец удалось. Нет никакого сомнения, что лет десять назад такой роман был бы объявлен "фашистским", и какой-нибудь насупленный литературный трибун, нарезая ладонью свою пламенную речь на скрижали, потребовал бы "раздавить гадину". Сегодня же, когда окончательная победа нормальности над ненормальностью так близка, что рука уже готового вкусить от ее плодов бойца устала рубить воздух под лестницей английского посольства (где в обмен на присягу либеральным ценностям выдают "букеров"), елизаровскому роману грозит разве что ласковое клеймо "невменяемости". Мы, дескать, уже победили, а эти аутсайдеры вместо того, чтобы наслаждаться прекрасным Новым Порядком, все еще бегают по лесу с обрезами.

Во всяком случае, именно так высказался о романе наставник всего мыслящего московского копирайтерства г-н Данилкин. Как выскажутся г-да Архангельский, Агеев и Немзер, не знаю (и надеюсь не узнать), но полагаю - побоевитей: пепел гадины еще постукивает в их заслуженные боевые сердца.

***
Перейдем к существу вопроса. Роман "Pasternak" состоит из пролога, трех частей и эпилога. Пролог представляет собою замаскированную метафору войны "физиков" с "лириками", затеянной, как известно, последними ("что-то физики в почете, что-то лирики в загоне" - Б.Слуцкий) и завершившейся их полной победой. Станция "Мiръ" утоплена, фундаментальная наука разгромлена, промышленность разграблена, армия разоружена, а по стране, приспособленной к нуждам "постиндустриальной цивилизации", скачет, как блоха по собаке, насосавшийся крови "лирик": он же "рекламщик", "пиарщик", "копирайтер", "спичрайтер", "диджей", "политтехнолог", "телеведущий" - словом, неутомимый работник одного из двух важнейших бескостных органов.

Помните анекдот про то, как "русские дети понравились, а все, что вы делаете руками, никуда не годится"? Его ведь тоже лирики сочинили. Уж не для того ли, чтобы подрыть экономические корни тоталитаризма и освободить заводские помещения под склады импортных товаров, которые им же, лирикам, достанется рекламировать? А на расчищенную от отечественной промышленности землю прольется благословенный дождь "инвестиций", то есть транснационального капитала, "цивилизующего" и спасающего от голодной смерти неблагодарных скотов, у которых в последние двенадцать лет (очевидно, из вредности) перестали получаться и дети.

Итак, роман начинается с того, что инженер Вадим Анатольевич спорит с неким абстрактным гуманитарием Петром Семеновичем о религии. Петр Семенович ратует за экуменизм, Вадим Анатольевич придерживается православных догматов. Следуя завету "возлюби ближнего, но покарай врага отечества и веры", неязыкатый технарь нервничает, аргументируя свою позицию матом и тумаками, и в конце концов загибается от инфаркта под загадочный возглас торжествующего оппонента: "Мы победили, Борис Леонидович!" Светская духовность одерживает верх над религиозной ортодоксией, интеллигентская терпимость торжествует над хамством.

Так в прологе выражена итоговая идея романа: слабость побеждает силу. Ибо слабость - это комфорт, а пользование силой связано с самоотречением.

Первая часть романа называется "Деды". В ней мы видим идиллическую картину языческой (а вернее сказать - протоправославной) Руси, которая складывается из весьма мало идиллических сценок деревенского детства одного из героев. (Отклоняясь в сторону, скажем, что художественные достоинства романа вообще не потрясают: "фактурность" и "характеры" в авторские задачи не входят, все герои изъясняются суконным языком трактата, и вообще это не роман, а теорема - этакий "Архипелаг Pasternak".)

"Языческая" часть нужна автору, чтобы изложить свою версию народных, "естественных", не конституированных Церковью представлений о душе. Духовность язычника синкретична, неотделима от его естественного существования; согласно изложенным в главе представлениям, душа вовсе не покидает рая, а значит, и не отделяется от тела после смерти: земное существование (в согласии с собой и природой - в "раю земном") есть лишь проекция, одно из отражений души.

Это уже завязка: похороненные по языческому обряду в специальных "домах" покойники не утрачивают связи с душой, пребывающей в раю: после смерти они остаются нетленными и "говорят" - рассказывают живым о рае. Дед героя отводит его в один из таких "домов", но там они обнаруживают следы враждебной магии: покойник умолк и обратился в тлен - "дом" осквернен, кроме того, в нем оставлена тетрадка со стихами, принадлежавшая городскому пришельцу (охотнику, геологу, туристу - не важно).

На волосок от смерти всяк
Идущий дальше. Эти группы
Последний отделяет шаг
От царства угля -
царства трупа.

Прощаясь, смотрит рудокоп
На солнце как огнепоклонник.
В ближайший миг
на этот скоп
Пахнет руда, дохнет
покойник.

И ночь обступит. Этот лед
Ее тоски неописуем!
Так страшен, может
быть, отлет
Души с последним поцелуем...

- Там про труп написано было, - сказал дедушка. - Человек, который приходил, знал о своей смерти и потому завещание по себе оставил: говно и трупные стихи... Редко, чтобы те, кто сочиняет, хоть раз про труп не написали. А кто лучше напишет, того книжные умники духовным называют, потому после смерти такой стих душу заменяет, и пока он существует на бумаге, труп им живет. Это называется творческим бессмертием, но если точно говорить, это - несмертие, и не человека вовсе, а трупа. Почти от всех поэтов трупы остались, стихом одушевленные. Они при жизни умереть боялись и наделали себе таких запасных душ, вроде электрических батареек, а сами того не знают, что они к ним уже никакого отношения не имеют... И что еще опасно, человек, который помногу их стихов читает, мертвой природы набирается и сам начинает жить трупным стихом. Тут самое страшное происходит.

- Это что?

- Однажды душа, та самая, что из рая глядится, в отражении своем труп видит. Сам представь, подходишь ты к зеркалу, смотришь и вместо привычного лица своего видишь сгнившую харю с клыками - и это ты! Плохо, если душа отражения своего бояться начнет, но еще хуже, если поверит, что она и есть труп и полюбит его в себе. Так появляется труп, настоящей душой одушевленный. Правда, с того момента она уже не в раю, а в другом месте...

***
Вторая часть романа называется "Отцы". Если в первой части нам была представлена версия доправославной духовности (в отношении которой закон, карающий за вероотступничество, не имеет обратной силы), то во второй части мы сталкиваемся с духовностью постправославной, светской - той самой, которая напитывает силами загадочного Бориса Леонидовича.

Детство второго главного героя прошло в городе, на его рабочей (а точнее - "лимитчицкой") окраине, среди оторванных от корней и лишенных присмотра церкви выходцев из крестьянства, чьи жуткие верования, стоившие нашему герою невроза, складываются в безобразную картину стихийно-протестантского грехопадения. Всяк толкует Слово по-своему, а поскольку среда обитания деклассированных лимитчиков - помойка, то и верования у них получаются соответствующие: одни поклоняются еде, другие нечистотам, третьи плотским утехам, а в общем, все они лишь пытаются структурировать на манер религиозного культа собственное обыденное существование.

Пытаясь оградить сына от влияния этой мракобесной среды, отец героя проводит с ним терапевтические беседы, в которых противопоставляет стихийной светской духовности необразованного сословия точно такую же, остаточную ("культура - это выродившийся культ"), духовность образованного сословия. Предметом культа здесь является искусство, а не испражнения (хотя кто сказал, что психические следы жизнедеятельности принципиально отличаются от физических?.. иногда, особенно в "современном искусстве", это одно и то же) но объект веры тот же, что и у необразованных мракобесов, - собственная обыденность.

Сережа, погруженный в страх, выглядывал, как из дупла, и видел в огненных отблесках лицо отца, присевшего у открытой печной заслонки: "Я тоже слабый человек. Но вот что мне кажется. За всю историю человечества возникло множество различных религий, и для меня это сигнал того, что Бога просто невозможно заменить какой-то идеей, и уже одним этим он являет нам себя. Он там, где кончаются все идеи Бога, среди добрых работящих людей, живущих честной серединой бытия в неверующей вере..."

Потом отец начинал петь на колыбельный мотив:

Никого не будет в доме,
Кроме сумерек. Один
Зимний день в сквозном
проеме
Незадернутых гардин.

Только белых мокрых комьев
Быстрый промельк маховой.
Только крыши, снег и, кроме
Крыш и снега, - никого...

Сереже делалось страшно, и он начинал плакать.

Повзрослев, герой отправляется учиться на филологический факультет и убеждается в несостоятельности светского, "литературного", типа духовности.

...В религии лежат истоки художественной литературы. Она своего рода литургия, только повторенная на свой лад автором. Так, каждый писатель в некотором смысле религиозен, поскольку вдыхает жизнь в придуманные им образы, но это, выражаясь в дантовской терминологии, лишь "Божественная Пародия" на действительную связь между человеком и Богом, "похоть очей", как говорил апостол Иоанн... Принято говорить, что светская литература также дает представление об этике, морали и способна подтолкнуть к размышлениям о высоких материях. Но человеку, приучившему себя однажды питаться "художественным", опошленным бытием, "божественное" становится не по вкусу.

Чтение растворяет личность, она живет чужими эмоциями, отдавая душу на растерзание бумажным, но от этого не менее пагубным страстям. Литература схожа со склепом, в котором страница за страницей, камень за камнем замуровывается дух...

Не нужно думать, что художественная литература - зло. Она становится его носителем только в том случае, когда начинает претендовать на духовность, а вот на нее у литературы никогда не было прав. Духовность отсутствует как понятие в этом вымышленном мире. Художественные ландшафты разнятся только степенью демонического... Вред от грубого скоморошничанья "Луки Мудищева" невелик. Откуда там взяться дьяволу? Спрятаться негде. А заумный пафос какой-нибудь "розы Мира" в сотни раз опаснее своей лживой спиритической мимикрией под духовность...

Поклонение обыденному существованию (сиречь безверие) приводит к тому, что на месте религиозной мистики либо возникают суеверия, либо расцветает чужебесие - от "теософии" до какой-нибудь "дианетики". Наш герой принимает священнический сан и решает посвятить себя партизанской борьбе с этими враждебными веяниями. Так он сталкивается с героем первой части романа, также занявшимся физическим уничтожением всеразличных сатанистов, евангелистов и "рерихнутых" (для него это естественное продолжение деревенской жизни, в которой приходилось сражаться с нечистой силой, изобилующей, как известно, в лесных озерах).

В третьей части романа происходит эпическая битва героев с объединенными силами всех чужебесов под командованием адского демона, одной из земных реинкарнаций которого был цитируемый выше поэт. Православного крестоносца и воина-язычника в этой битве объединяет только одно - враги. Врагов же объединяет "воля к жизни" на их, вражий, манер: жизнь для них - это "несмертие", заключающееся, как помним, в вечном пребывании души в аду (земным отражением такой души является зомби, живой труп). Что ж, каждый выживает по-своему. Но никакого "плюрализма" и нейтралитета в этой ситуации быть не может: либо сам становишься трупом, либо убиваешь врагов. В итоге трупы в любом случае побеждают.

***
Такова вкратце идейная фабула этого пессимистического романа. Посвящен ли он исторической борьбе национальных культур, представляемой трупами-победителями как борьба национальной дикости и универсальной цивилизованности? Нет - роман называется "Pasternak". Елизаров угадал направление удара, но выбрал второстепенную цель. Объект его агрессии - не либеральная энтропия, не разъедающий всякую живую душу "плюрализм", а ложь литературы. Елизаров ненавидит сук, на котором сидит, и делает это с истовостью умирающего Толстого. Понятно теперь, что его так мучило в первой книге, - бессилие. Когда источник речи непрозрачен, слову нет веры, даже (и тем более) если это слово - собственное.

Литература не желает сводиться к светскому, то есть к "популярному", а говоря шире - к "предназначенному для удовольствия" искусству, отсюда и эти наоскомившие извилины попытки ее принципиального разделения на "массовую" и "элитарную", "популярную" и "серьезную" - так, будто речь идет о разных видах искусства, имеющих между собой четкую границу. Причем на подобном разделении настаивают преимущественно (или даже исключительно) те, кто мнит себя представителем "высокого" литературного вида. Редкие исключения подтверждают правило: Акунин, неоднократно настаивавший на своей принадлежности к беллетристике, на деле преследует те же воспитательные цели, что и его собратья из "высокого" цеха; стремление к идеологическому воздействию на читателя выдает в нем идеалиста, а не прагматика от коммерческой литературы, каким он пытается выглядеть (ведь чтобы акт воспитания был успешным, он должен быть незаметным).

"Высокая" литература специально отделилась от "беллетристики", чтобы не смешиваться со светскими "искусствами удовольствия" и чтобы известное правило "культура есть выродившийся культ" на нее не распространялось. "Высокая" литература хочет оставаться полноценным культом - со своими жрецами и своими адептами. Но покуда существуют Бог и религия (несмотря на все усилия по их отмене и профанации, предпринятые в первую очередь именно писателями - от Вольтера или Толстого до того же Пастернака), литература не может претендовать на духовность без кавычек.

Отвлечемся от экзотической системы елизаровских доказательств и попробуем выяснить, что не так с идеализацией литературной "духовности", по-нашему, по-простому - на пальцах.

Доводилось ли вам иногда скучать (и в связи с этим задумываться) на концертах академической музыки? Доводилось ли испытывать приступы раздражения на этих самых концертах, когда кто-нибудь не может унять свой проклятый кашель или хамским шепотом обсуждает с соседом услышанное? А не возникало ли у вас при этом странное ощущение, что в самой этой ситуации, когда музыку нужно слушать, чинно сидя на стульях в Рахманиновском (допустим) зале, есть что-то странное, почти извращенное? Что условность, сковывающая слушателей, странным образом передается и самой музыке, запертой в зале консерватории, словно в клетке? Что место музыки не здесь? И не дело - слушать ее, полуприкрыв глаза и раздраженно дергаясь от малейшего постороннего звука, мешающего сосредоточиться на ней как на самодостаточном объекте? Другое дело - если музыка сопровождает церковную службу или какой-нибудь праздник: там роль у нее вспомогательная, служебная, но вместе с тем ничто не мешает ей соединиться с естественным течением светской либо духовной жизни, частью которой она, эта музыка, и является…

Нет, я не отрицаю приятности погружения в музыку (не поверите - это ощущение мне знакомо), однако мне кажется, что состояние медитативного слушания естественным образом должно быть направлено не на оркестр, произведение или самого себя, а - внутрь себя. И музыка при этом - не объект, а медиум, и само состояние глубокого в нее погружения служит не "духовности", а является, например, отдыхом, способом получения удовольствия - в широком спектре от "кайфа" до катарсиса. Мерзок тот человек, который ходит в концертный зал или читает книгу не потому, что ему так хочется (нравится), а потому, что это придает ему некоей "духовности" - в широком опять же спектре: от чувства сопричастности высокой культуре до простой информированности.

Идеализация чтения как "особого" способа интеллектуальной и паче чаяния духовной жизни (вкупе с идиотскими выражениями "человек книги", "человек читающий" и т.п.) есть не что иное, как ересь и сектантство, ведущие к вырождению той самой духовности (существования в ладу с Богом), закавыченное имя которой пишут на своих знаменах образованцы от литературы.

"Раздавите гадину", - писал Д"Аламберу некий Франсуа Мари Аруэ (Вольтер), имея в виду веру в Бога. Мы-то думали, это про Хасбулатова, а оно, оказывается, вон как...

Оригинал статьи

Книга: «Pasternak»

Михаил Елизаров