"Коммерсант" о "Благоволительницах" Джонатана Литтелла
Написанный по-французски роман американца Джонатана Литтелла "Благоволительницы" (2006), главный герой которого — эсэсовец, принимающий участие в уничтожении евреев, во Франции назвали "великой книгой", в Германии — "порнографией насилия", а в англоязычном мире — "французским извращением" и "блистательным шедевром".
В "Благоволительницах" почти тысяча страниц. И Джонатан Литтелл с невероятной писательской силой волоком протаскивает нас сквозь эту толщу нарочито избыточного, а иногда и отвратительного текста. Не давая возможности остановиться, перевести дух и тогда уж почти наверняка забросить это мучительное и часто разочаровывающее повествование.
Главное из таких разочарований настигает почти уже в конце. Центральному герою книги (от лица которого и ведется это циклопическое повествование) оберштурмфюреру СС Максимилиану Ауэ удается выехать из окруженного русскими Берлина и добраться до пустующего дома своей сестры Уны в Померании. Затворившись там, он опустошает винный погреб и ведет длинные воображаемые беседы с отсутствующей сестрой. Эта сестра-близнец к тому же — любовь всей его жизни. Идеал, к которому Максимилиан вечно стремится, так что даже свой гомосексуализм он объясняет тем, что хотел испытывать те же ощущения, что и она.
И вот эта воображаемая и потому даже еще более желанная и еще более светлая (в противоположность даже не темному, а скорее мутному Максимилиану) Уна заявляет, что она знает настоящую причину, из-за которой убивали евреев. Убивая евреев, утверждает она, мы, немцы, хотели убить самих себя, убить еврея в себе, убить в себе то, что соответствует нашей идее еврея. Убить в себе толстопузого буржуа, пересчитывающего свои гроши, мечтающего о признании и власти, которую он понимает как власть Наполеона III или власть банкира. Убить буржуазную мораль, убить практичность, убить покорность, уживающуюся с жаждой доминирования,— убить все эти замечательные немецкие достоинства. Потому что все эти качества — они наши, подлинно немецкие, перенятые евреями потому, что они мечтали быть на нас похожими. А мы, продолжает Уна, мы в свою очередь мечтали быть похожими на евреев с их ничем не замутненной верностью Закону. Но мы все ошибались — и евреи, и немцы. Потому что сегодня быть евреем — это значит быть Другим. Быть "Не таким" — наперекор всему.
Далеко не всякое произведение может вынести подобный набор клише — пусть даже изложенных с украшающей их страстью,— предлагаемый в качестве апогея, в качестве точки, где сходятся многие идеологические линии, где объясняется необъяснимое. (К примеру, странная галлюцинация, посещающая Максимилиана, присутствующего на публичном выступлении Гитлера,— фюрер вдруг предстает ему покрытым бело-голубым раввинским талесом.) Но роман Литтелла с этим справляется, как он справляется еще много с чем, утрамбовывая чрезмерности, высокопарности и сентиментальности в чернозем текста.
Проще говоря, Литтелл так хорошо умеет составлять слова и превращать их в прозу, что вот так просто отмахнуться от его книги и от его соображений не получается. Как вообще-то всегда хочется отмахнуться от любых предложений как-то по-новому, иначе, нетривиально взглянуть на события Второй мировой войны, на фашизм и, главное, на холокост.
В этом смысле самой непосредственной, самой человеческой реакцией на "Благоволительниц" можно счесть статью рецензента The New York Times, где присужденная роману Гонкуровская премия объявлялась свидетельством "не только извращенности французского вкуса, но и того, как изменилось отношение литературы к холокосту за последние пару десятков лет", а сам Литтелл обвинялся в том, что он заставил нас слушать "монстра, который монструозно долго повествует о своих монструозных поступках".
И правда, вопрос "Почему мы должны слушать этого человека?" возникает уже на первых страницах романа, когда главный герой и рассказчик — бывший эсэсовец, а ныне благополучный директор кружевной фабрики на севере Франции,— пустившись в свой длиннейший рассказ о годах войны, делится следующим, например, соображением: "Разница между брошенным в газовую камеру или расстрелянным еврейским ребенком и немецким ребенком, погибшим под зажигательными бомбами, только в средствах, которыми они уничтожены; две эти смерти одинаково напрасны, ни одна из двух не сократила войну даже на секунду, но в обоих случаях человек или люди, убившие этих детей, верили, что это справедливо и нужно; если они ошиблись, кого винить?"* (Примечание: цитаты, помеченные звездочкой, даны в переводе А. Лешневской и И. Мельниковой, остальные — в моем.)
Максимилиан Ауэ, извращенец и позер, действительно не соответствует никаким представлениям об обаятельном рассказчике, но его многословность и барочное внимание к деталям оказывают какой-то гипнотический эффект, а невозможность ему сочувствовать хотя бы отчасти искупается тем фактом, что он сочувствия и не ищет. Если он и ищет чего-то, так это справедливости. Вернее, равноправия — даже если это равноправие палача и жертвы. Он хочет, чтобы мы признали: "Человек, стоящий с ружьем у расстрельного рва, в большинстве случаев оказался там столь же случайно, как и тот, что умер — или умирает — на дне этого самого рва"*.
Герой Литтелла не раз стоял у такого рва, обычно в качестве наблюдателя. Но однажды и в качестве участника — тогда он "стрелял направо и налево и не мог остановиться — рука как бы отделилась от тела и не слушалась своего хозяина", она нажимала на курок сама по себе, целясь в головы лежавших во рву,— и они "лопались, как фрукты". Знаменательно, что все это происходило во время Gross Aktion, устроенного зондеркомандой под командованием штандартенфюрера Пауля Блобеля 29 сентября 1941 года близ Нового еврейского кладбища в Киеве, на пустыре, известном как Бабий Яр.
Соответственно — Максимилиан Ауэ был там. А вот нас — читателей там не было. И не потому, что мы заслужили там не быть. Так распорядился рок. По Литтеллу, те, кто — вот просто так, волей судьбы, оказавшись в другом месте, родившись в другое время,— не был в сентябре 1941-го в Бабьем Яру, не должны, не могут судить тех, кто — по воле рока — там находился. И в каком-то смысле даже не важно — во рве или у рва.
Рок вообще играет центральную роль в "Благоволительницах". И заглавную тоже — имя Благоволительниц-Эвменид получили после очищения Ореста усмиренные богини мести Эринии, терзавшие героя за убийство его матери Клитемнестры. Личная история Максимилиана во многом повторяет миф об Оресте и всячески отсылает к его литературным изложениям (Литтелл склоняется в низком поклоне перед эсхиловской "Орестеей" и небрежно кивает сартровским "Мухам"). У Максимилиана имеются пропавший без вести (а возможно, убитый) отец-военный, быстро обзаведшаяся новым мужем мать, близкие отношения с сестрой и преданный друг. И точно так же, как Орест не мог противиться року, не может противиться ему и Максимилиан — не только в таком мелком деле, как убийство матери и ее любовника (которое, конечно, неизбежно случается), но и принимая участие в том, что считается главным вообще убийством на свете.
Начав войну с Советским Союзом как гаупштурмфюрер СД (спецподразделения СС, предназначенного в первую очередь для решения еврейского вопроса), Ауэ оказывается сперва на Кавказе (решая все тот же вопрос), потом в окруженном Сталинграде (где, правда, оказывается уже не до вопросов). Получив ранение и повышение до оберштурмфюрера, он попадает на работу в министерство внутренних дел, руководимое Гиммлером. Там ему поручают заняться оптимизацией работы фабрик и мастерских при концлагерях.
Эта служба Ауэ связана в основном с составлением докладных записок. Он редко покидает свой кабинет, за исключением одной командировки "на местность" — для освидетельствования лагерей Аушвиц и Собибор. Вернувшись, он предоставляет начальству дельный и конструктивный отчет. Тут уже нет никакого запаха крови, а тем более "голов, лопающихся, как фрукты". Даже дым крематориев сюда не доходит, не говоря уже о том, что задача самого Ауэ здесь состоит как раз в том, чтобы заставить лагерное начальство отбирать работоспособных заключенных и отправлять их не в крематорий, а на работы, где даже они смогут быть полезными рейху.
Зло предстает рационально устроенной, аккуратно и технично работающей машиной, сотрудники которой должны заниматься лишь обеспечением ее бесперебойного функционирования и не пачкают пальцы ничем, кроме чернил. При прочих равных они оказались бы абсолютно нормальными людьми — не хуже и не лучше нас с вами.
Нет, Литтелл не предлагает этих людей обелить или даже "пересмотреть" оценку фашизма, фашистов и холокоста. Он говорит о возможности пересмотра нашей оценки нас самих, а вернее — нашей самодовольной уверенности в том, что мы бы уж точно никогда, ни при каких обстоятельствах не стояли бы "с ружьем у расстрельного рва". Несколько раз на протяжении этой страшно длинной книги читатель с болезненным чувством осознает, что эта уверенность, да, колеблется.
* Цитаты, помеченные звездочкой, даны в переводе А. Лешневской и И. Мельниковой, остальные в моем — А.Н.
Анна Наринская, 25.09.09