Если Вам приснится офицер СС и спокойно, с цитатами из Платона, объяснит, почему Вас необходимо расстрелять, вспомните о том, что он получил немецкое гуманитарное образование, одно из лучших в Европе, читал Канта, Гегеля, Шопенгауэра и Ницше. Наверняка знает французский и греческий языки. Таков главный герой «Благоволительниц» Джонатана Литтелла – доктор юридических наук Максимилиан Ауэ, офицер СД, любитель коньяков и изысканных вин, интеллектуал с гомосексуальными наклонностями[1]. Вы спросите, как он оказался в СД? По стечению обстоятельств, как и многие другие. В СД могли оказаться и Вы, если бы родились в другое время и в другом месте. Не зарекайтесь, что никогда никого не убьёте, не поступите с кем-либо жестоко и хладнокровно. Категории Добра и Зла размыты и относительны, и если завтра лично Вас отправят на войну с врагами России, то останетесь ли Вы верны принципам пресловутого гуманизма? Участвуя в боевых действиях или карательных акциях, рано или поздно Вы убьёте – это неизбежно. Возможно, раньше убьют Вас, но если убивать начнёте Вы, помните – Вам вернутся страдания[2], которые Вы причинили своим жертвам, возможно, сами того не желая, выполняя приказы начальства, возможно, действуя в рамках народной правды или государственной идеологии, о чем ниже и пойдет речь.
Начнем с того, что признаем «Благоволительниц» романом сугубо немецким, отражающим специфику германского мышления с национальными представлениями об Ordnung, порядке, Diskussion, дискуссии, Werk, деле, Pflicht, долге, Prinzip, принципе и т.п., изобилующим непереводимыми на русский язык сочетаниями. В речи сослуживцев Ауэ то и дело подмечает различные диалекты немецкого, а следовательно и вариации германской картины мира, потому не случайна встреча Ауэ с доктором Фоссом, молодым талантливым лингвистом[3], занимающимся изучением кавказских и тюркских языков, одним из наиболее симпатичных персонажей книги, гибнущим от рук горца. Фосс с научной точки зрения доказывает Ауэ нелогичность проводимой Партией расовой политики, направленной на уничтожение евреев, цыган и сокращение численности славянских народов, но не переубеждает Ауэ, чьё национал-социалистическое мировоззрение и после войны не претерпевает значительных метаморфоз.
После прочтения у неискушенного читателя может возникнуть чувство, что «Благоволительницы» - роман научный, чуть ли не филологический. Разумности выводов, аргументации и логике принятия решений при их чрезмерной жестокости уделяется очень много внимания и места в повествовании. Многочисленные дискуссии, где офицеры спорят друг с другом исключительно по поводу решения той или иной проблемы, апеллируют к какому-то австро-венгерскому бюрократическому кафкианству как состоянию сознания, что не снижает в их случае эффективность принимаемых мер. В качестве образца можно привести бюрократически рассудительную речь коменданта Аушвица Хёсса, говорящего о своем лагере по уничтожению людей как об ординарном государственном предприятии:
«Внизу находятся еще два крематория, гораздо большей площади, чем эти: изолированные газовые камеры вмещают до двух тысяч человек. Здесь камеры довольно тесные, по две на крематорий, но для маленьких конвоев так практичнее. <..> С той поры, как рейхсфюрер решил, что предназначение Аушвица – уничтожение евреев, у нас трудностей не обернешься. Весь прошлый год нам пришлось работать с временными импровизированными приспособлениями. Настоящая халтура».
Политика Рейха в «Благоволительницах» предстаёт последовательной и предельно структурированной. Гитлер с точки зрения военных совершает лишь тактические и стратегические ошибки (яркий тому пример – окружение и гибель 6-й армии Паулюса под Сталинградом), но никак не геноцид евреев, украинцев, белорусов и русских. Об «этике» расстрелов офицеры СС говорят на начальном этапе войны, скорее с непривычки, чем из сострадания, причем многие искренне верят в то, что совершают правое дело. Между тем, мотив отмщения – ведущий в романе (благоволительницы – одно из имён эриний – древнегреческих богинь мести, покровительствующих кающимся преступникам). Ауэ не оправдывает военные преступления нацистов, но показывает их относительность в контексте преступлений сталинского режима, европейских колонизаторов Америки, Азии и Африки и др. Если бы во Второй мировой войне победили Германия, Италия и Япония, то военными преступниками назвали бы советских, американских и английских государственных деятелей и военных. С другой стороны, Ауэ вынужден признать, что поражение Германии во Второй мировой войне явилось как фатальной, так и логической неизбежностью вследствие хладнокровного, прекрасно организованного и, главное, международного преступления по уничтожению народов Европы, за которое нацистские руководители должны были предстать перед трибуналом в Нюрнберге. Причины поражения нацистов и следующего за этим поражением возмездия даже не в заведомо агрессивной идеологии национал-социализма, но в попытке недопустимого изменения мирового экзистенциального порядка путём тотального Vernichtung, уничтожения Других – неправильного, фатального решения изначально философской проблемы.
Неудивительно, что национал-социализм эксплуатирует центральные идеи классической немецкой философии конца 18 – 19 вв., как то категорический императив Канта или идею об Ubermensch, Сверхчеловеке Ницше – фундаменте для псевдонаучных конструктов расизма. Рассуждая о «непротиворечивости» воли фюрера и кантовского категорического императива Ауэ приходит к следующему:
«Все согласны, что в национал-социалистическом государстве последнее обоснование позитивного права – воля фюрера. Это отлично известный принцип Fuhrerworte haben Gesetzeskraft, слово фюрера- закон. Конечно, мы признаем, что на практике фюрер не в состоянии заниматься всеми проблемами, и тогда другие должны действовать и издавать законы от его имени. По большому счету, идея распространяется на всю нацию. Именно поэтому доктор Франк в своем трактате о конституционном праве развивает понятие «принцип фюрерства»: действуйте таким образом, чтобы фюрер, узнав о вашем поступке, одобрил бы его. Следовательно, между «принципом фюрерства» и кантовским императивом нет противоречия. Эта установка применима к каждому члену Volksgemeinschaft, расового общества. Мы должны проживать наш национал-социализм, воспринимать в нем нашу собственную волю как волю фюрера и, возвращаясь к терминологии Канта, как фундамент Volksrecht, народного права. В сущности, источник конституционного права volkisch есть сам Volk, вне которого право неприменимо. Любое право должно иметь основу, которой исторически всегда являлась либо фикция, либо абстракция, Бог, король или народ. Наше огромное преимущество в том, что мы под юридическое понятие нации подвели конкретную и незыблемую основу: Volk, коллективную волю которого выражает фюрер, его представитель. Когда вы произносите Frei sein ist Knecht sein, надо понимать, что именно фюрер и есть первый слуга, потому что он – образец чистого служения. Мы служим не фюреру, как таковому, а представителю Volk, мы служим Volk и должны ему служить, равняясь на фюрера, с полным самоотречением. Вот почему, сталкиваясь с мучительными задачами, следует покориться, смирить чувства и неукоснительно выполнять приказ. Если наша воля – служить фюреру и народу, то по определению мы тоже являемся носителями принципов народного права, каким его видит фюрер или каким оно формируется благодаря воле фюрера»,
С помощью такой юридической спекуляции Ауэ пытается оправдать необходимость выполнения приказов Vernichtung, уничтожения, поскольку если Vernichtung – есть воля фюрера, то стало быть это и воля народа. Военные в данном случае – лишь исполнители народной воли. Следуя этой логике всё, что ни есть воля фюрера/воля народа – Чужое и, скорее всего, ущербное. Оно есть то, что необходимо уничтожить. Право же на уничтожение – реализация права высшей арийский расы на осуществление всемирного господства. В рамках германской философии войны реализация воли народа ( в т.ч. и воли к Vernichtung) – главная задача. Примерно тоже самое утверждали в 30-40 е гг. и представители германского вождеведения, например, Август Фауст в докладе «Философия войны» (Мюнхен,1942):
«Для немецких основных установок успех и неудача вообще не играют решающей роли. Даже совершенно безуспешные действия не кажутся нам бессмысленными, если они предприняты из убеждений, имеющих ценность сами по себе. Германско-немецкая основная установка проявляется уже в Эдде, особенно в поэме «Вёлуспа». В ней описывается «Рагнарёк», сумерки богов, гибель многих богов в конце времён. Нет ничего более характерного для мировоззрения народа, чем его представления о своих богах. Германский поэт, автор «Вёлуспы», не мыслил Одина и Тора бессмертными. Они тоже должны умереть, знают об этом и принимают свою судьбу. И великие воины, павшие на полях земных битв, собираются в Валгалле только для последней битвы, в которой они должны погибнуть окончательно. Они знают об этом, и тем не менее с твердой решимостью готовы вступить в борьбу без надежды на успех. Но их жертвы налагают обязательства на грядущие поколения, которые не могут просто беззаботно наслаждаться тем, что другие завоевали».
Пожалуй, тезисы Фауста становятся актуальными ближе к 1945 г., когда буквально до последней минуты административная машина Третьего Рейха продолжает слаженно функционировать, вермахт продолжает сражаться, а гестапо и СС уничтожать евреев и врагов Рейха без надежды на окончательный успех, но веря в собственную жертву как народное благо. Однако в критической ситуации Ауэ ведёт себя подобно французу[4], пытаясь действовать в соответствии с рационалистической (декартовской), а не жертвенно-германской логикой.
Как уже замечали критики, текст «Благоволительниц» изобилует разного рода случайными и запланированными автором намеками. Ауэ постоянно сравнивает друг с другом немцев, русских, англичан и американцев, своих коллег-эсэсовцев, делая на основе сопоставлений то общие, то частные выводы.. На протяжении всего действия романа Ауэ предпочитает не заводить отношений с женщинами, хотя в Берлине у него появляется сразу несколько отличных возможностей. Речь идёт о психологической травме, полученной в отрочестве/ранней юности. Ауэ заводит семью лишь после войны, во Франции, когда причина травмы оказывается навсегда утраченной вместе с Третьим Рейхом, которому Ауэ честно служил. Травма мешает Ауэ воспринимать женщин в принципе.
С травмой Ауэ непосредственно связан мотив двойничества, т.к. причина его травмы – сестра-близнец Уна, родившая двух мальчиков-близнецов, их детей, о чем Ауэ не догадывается. Впоследствии жена Ауэ родила ему ещё двойню. Во время визита Ауэ к родителям (Он убивает свою мать и отчима, очевидно, в приступе умопомрачения. О явных античных реминисценциях (Орест, эринии) мы тут умолчим) его откровенно бесят эти мальчики, взявшиеся непонятно откуда. Точно также раздражает Ауэ и странная парочка инспекторов, преследующих его вплоть до падения Берлина.
Возможно, бессознательной попыткой преодоления раздвоенности и становится двойное убийство как уничтожение собственных корней и связанной с ними травмы. В этой связи вспоминается книга, которую Ауэ дарит от лица рейхсфюрера Гиммлера его непосредственный начальник. Название книги звучит весьма символично – «Еврейские ритуальные убийства». Эта небольшая деталь удивительным образом «работает» в тексте в качестве двойного знака. С одной стороны название (индекс) в русле вышеупомянутой германской философии войны намекает нам на ритуальность, сакральность убийств, совершаемых СС, учитывая древнюю руно-хтоническую символику данной организации, с другой же – книга попадает в руки Ауэ после совершения им личного (уже не в составе айнзатцгруппы) преступления, после которого он проходит некую точку невозврата и совершает ещё два личных убийства (Ауэ убивает безоружного пастора и своего лучшего друга и покровителя Томаса). Убивая в финале романа Томаса, Ауэ получает символическое освобождение от ответственности за коллективные убийства, ведь именно Томас вербует его в СД. Ауэ освобожденный перестает быть Ауэ-эсэсовцем. Он теряет свою фамилию, по сути, умирает как Ауэ и становится Другим, оставаясь всё Тем же самым Ауэ-убийцей Отца и Матери.
«Меня лихорадило, сознание раздваивалось. Но я и сейчас помню два тела, лежащие одно на другом около мостика. Душа болела, но у меня не было возможности осознать, отчего именно. Я вдруг ощутил всю тяжесть прошлого, боль жизни и неумолимой памяти. Я остался один на один со временем, печалью, горькими воспоминаниями, жестокостью своего существования и грядущей смерти. Мой след взяли Благоволительницы» - говорит он.[5].
Примечания:
[1] Об искусственности образа Ауэ критиками романа написано довольно много, причем сам Джонатан Литтелл в интервью отчасти соглашается. См. послесловие С.Зенкина в рецензируемом издании Ad Marginem. Другое дело, что неправдоподобная рафинированность и рефлективность Ауэ-эсесовца выглядит совершенно органично в структуре «Благоволительниц» - литературного произведения. С.Зенкин отмечает по этому поводу, что мы имеем дело с «пространством литературы», где подобные игры только и возможны, поэтому среди ветеранов СС вряд ли стоит искать прототипы.
[2] Пространство войны – пространство запредельно неадекватное и трансцендентное. Когда доктор Ауэ прибывает в расположение окруженной 6-й армии, он попадает в место буквально искореженное страхом, отчаяньем, болью и смертью. Сталинградская атмосфера до того угнетает, что кажется, вот-вот явится нечто Жуткое и точно не в виде советских военных, таких же людей, как и немцы, выполняющих приказы начальства. В Сталинграде Ауэ постепенно утрачивает ощущение реальности происходящего после того, как начинает терять слух (у него гноится ухо). Его бесконечно лихорадит и мучит диарея пока, наконец, Ауэ не получает тяжелое ранение в голову и не срывается в пропасть кошмарных сюрреалистических галлюцинаций, бессознательного отражения агонии всей 6-й армии. Ауэ так и не смог стать прежним человеком после фронта, ранения и последних дней Рейха, в чём признается сам во вступлении к роману
[3] Cм. примечательные измышления Ауэ-Литтелла на тему морфологии, семантики и фатальности языка: «Слова занимали меня в первую очередь. Я задавался вопросом, в какой степени различия между немцами и русскими, различия в реакции на массовые убийства, вынудившие нас в итоге несколько смягчить методы, в то время как русские даже спустя четверть века казались абсолютно непоколебимыми, - так вот, в какой степени эти различия отражаются в языках. Слово Tod имеет жесткость холодного трупа, оно чистое, почти абстрактное, во всяком случае в нем чувствуется окончательность состояния, а русское «смерть» - тяжелое и вязкое, как собственно само явление. И что тогда с французским? В этом языке присутствует идущая из латыни феминизация смерти – какой разрыв между «la mort» и связанными с нею образами, теплыми, едва ли не нежными, и ужасным Танатосом греков? Я размышлял о вопиющей идее убить всех евреев, уничтожить иудаизм в лице его носителей, решение, получившее название Endlossung. Что за прекрасное слово! Кстати, оно не всегда было синонимом «уничтожения»: сначала для евреев требовали vollige Losung (полного решения) или allgemeine Losung (общего решения), и в разные периоды под этим понимали исключение из общественной жизни, исключение из экономической жизни и эмиграцию. Постепенное значение приблизилось к бездне преисподней, не изменив при этом само обозначаемое, будто в сердцевине слова всегда жил категоричный смысл, который своей чудовищной массой влек, тащил за собой в черную дыру сознания, к уродливому, противоестественному: в результате мы перешли черту невозврата. Мир ещё верит в идеи, понятия, в то, что мысли выражаются словами, но это необязательно так, возможно, существуют только слова и весомость слов. Возможно, мы просто поддаемся словам и их фатальности. Тогда получается, что в нас самих нет ни идей, ни логики, ни согласованности? Только слова нашего необыкновенного языка, только это слово ослепительной красоты – Endlosung? Действительно, как сопротивляться его обольщению? <…> В корреспонденции и в речи ( Ауэ здесь рассуждает о канцелярском языке прим.наше) преобладали пассивные конструкции: «было решено, что…», «евреи были отправлены под конвоем для проведения специальных мер», «трудная задача была выполнена». Вещи вроде бы совершаются сами по себе, никто ничего и никогда не делал, никто ничего не предпринимал. В некотором роде это даже не действие, ведь особое использование нашим национал-социалистическим языком отдельных слов позволило если не полностью уничтожить глаголы, то отвести им роль ненужных приложений. Имелись только грубые факты, реальные вещи, или уже существующие, или ожидающие неизбежного исполнения: Einsatz – «введение в бой», Einbruch – «прорыв обороны», Verwertung – «использование», Entpolonisiering – «изживание поляков», Ausrottung – «истребление» и др. «Человек живет в своем языке» - писал Ганс Йост, один из наших лучших национал-социалистических поэтов. Я уверен, что Фосс не стал бы это отрицать».
[4] Тот же Фауст говорил: «Один мой ученик воевал и на Западном, и на Восточном фронте. Он рассказывал мне, что, когда французы попадали в клещи, обычно можно было заранее рассчитать, что они будут делать, чтобы вырваться из клещей. Они всегда делали самое разумное, то, что скорее всего обещало успех, поэтому способ их действий почти всегда можно было заранее предвидеть. Когда же в клещи попадали русские, от них можно было ожидать всего, даже самых неразумных действий; они совершенно непредсказуемы и идут даже на бессмысленные массовые жертвы. По мнению этого молодого офицера, разные методы обороны и контратак вполне соответствуют национальным различиям этих двух народов, особенно ярко проявляющимся в их мировоззрении и философии». В горящем Берлине Ауэ, пытается выйти из окружения и внезапно слышит французскую речь. Ауэ отвечает по-французски, полагая, что это французские военные. Незадолго до этих событий его близкий друг Томас Хаузер советует Ауэ обосноваться в Париже, если Берлин падёт; после ранения Ауэ пытается получить должность в Париже. В конце-концов, у Ауэ французские корни. Его мать – француженка, и вполне понятно, почему бессознательно Ауэ тянется именно туда, тогда как его разум принадлежит Германии.
[5] Говоря более подробно о смысле названия романа, мы хотели бы акцентировать внимание именно на неосвобождении Ауэ от личной ответственности за содеянное. Его прозрение в финале – свидетельство принятия этой личной ответственности во всем её ужасающе неизмеримом объёме. Ауэ удается уйти от общественного суда, но он не может уйти от суда богов, своих мертвых жертв и суда своей совести. Т.о. вся дальнейшая, внешне спокойная жизнь Ауэ превращается в напряженное ожидание трансцендентного возмездия, к чему он, собственно, уже готов.