Рецензии

Рецензия на книгу Василия Ерну "Рожденный в СССР" в журнале "Revista Puskin"

Рожденный в СССР vs живущие в СССР Ольга Серебряная – Revista Puskin / noiembrie 2008

Василий Ерну: Рожденный в СССР.
М.: Ad Marginem, 2007 – 240 стр.
Пер. с румынского Олега Панфила

Перевод книги румынского философа и критика Василия Ерну «Рожденный в СССР» вышел около года назад. Года вполне достаточно, чтобы понять, что в России книге не суждено повторить успех домашней публикации (в Румынии автор удостоился двух национальных премий за удачный дебют и получил довольно широкую известность). Но года вполне достаточно и для того, чтобы задуматься над причинами столь разного интеллектуального настроя читающей публики в странах, еще каких-нибудь 25 лет назад дружно шагавших к одной общей цели. А поразмышлять об этом не мешало бы: уж очень подозрительным кажется единодушие российских рецензентов и читателей, осудивших Василия Ерну за легкомысленное отношение к теме СССР.

Лично ко мне книга Ерну вообще попала по ошибке. Ознакомившись с издательскими анонсами, я заказала ее, потому что обнаружила, что это перевод с румынского и что автор – человек примерно одних со мной лет (родился в 1971). По мере возможностей я слежу за писаниями восточно-европейских авторов, рожденных в 70-е. Надо признаться, с большим энтузиазмом, чем за писаниями своих российских ровесников. Проблемы, сформулированные из перспективы Восточной Европы, мне кажутся отчего-то более весомыми и вместе с тем более близкими. Такая вот личная особенность зрения (о причинах ее – потом).
Однако в этом смысле меня ждало разочарование. Когда книга оказалась у меня в руках, выяснилось, что автор хоть и живет сейчас в Румынии и пишет по-румынски, родился все же в СССР и детство провел в Молдавии. Я-то думала, что «СССР» в названии было употреблено расширительно применительно ко всему советскому блоку. То есть ждать интересных подробностей о румынском детстве, об особенностях режима Чаушеску и о восприятии его падения моим ровесником не приходилось. Но я все же решила прочитать.
В предисловии автор разъясняет замысел своего предприятия: ему, бывшему гражданину СССР, захотелось заняться личной археологией советского прошлого, создать – в духе Ильи Кабакова – музей погибшей цивилизации, припомнить, чем была жизнь в стране, которой больше нет. Тон автор берет, по собственному определению, ностальгически-иронический, тонко подметив, что теоретически ирония и ностальгия близки друг к другу: обе имеют дело с размыванием субъекта и объекта, так что ирония, приуменьшающая значимость объекта за счет разрастающейся до огромных размеров активности субъекта, будет аннигилировать в его повествовании ностальгию, построенную на обратном принципе. Реестр вещей советского детства получился у Ерну следующим: пионеры и все, что с ними связано (галстук, «Зарница», пионерлагерь, сбор макулатуры и металлолома, «Тимур и его команда» и поездки в колхоз), джинсы, жвачка, магнитофон «Электроника-302», прием стеклотары, Незнайка, Буратино и Ежик в тумане, коммуналка, музыка на костях, советские фильмы, Штирлиц, дедушка Ленин и окружавшие его женщины, мрущие один за другим генсеки, гениальные анекдоты и вездесущие цитаты из фильмов, странное бытование секса, еврейский вопрос и, конечно же, коммунальный и общественный туалеты. Глава про туалет – наиболее мощная из всех по звучанию. Автор понимает, что не он первым обратился к туалету как одному из столпов советской реальности, и прямо посвящает эту главу Илье Кабакову. Впрочем, сила самого феномена такова, что всемирно известная инсталляция нисколько не ослабляет воздействия прозы: «Входя в туалет, ты должен был быть решительным, двигаться быстро и быть внимательным к тому, куда наступаешь. Иногда нужно было обладать незаурядным пространственным мышлением, чтобы добиться своей цели. Иногда нужно было переждать, а иногда и временно отказаться от цели. С общественным туалетом ты находился в отношениях битвы, схватки, но ты уважал его, потому что это было место, без которого жизнь было невозможно себе представить. И постепенно эта битва, этот запах, этот образ становились частью тебя».
И все же, несмотря на бросающую в дрожь правду о туалете, мне книга тоже сначала показалась легкомысленной. Безоговорочно понравились лишь введение и несколько новых для меня советских анекдотов. Но равнодушной она меня тоже не оставила. В связи с этой книгой меня снова стал занимать вопрос, возникший в горизонте моих размышлений гораздо раньше.
Несколько лет назад я встречала Новый год в компании близких друзей. Часть из них были петербуржцами, часть – москвичами. Стараясь проявить максимальное внимание, я поинтересовалась, нет ли у гостей каких-либо особых пожеланий в отношении меню и регламента. Ответы меня удивили: петербуржцы ничего особого не хотели, но выразили твердое «нет» хрестоматийно-советским атрибутам праздника, а именно салату оливье, бою курантов, речи президента и шампанскому. Добавив, что, впрочем, это и так понятно. Действительно, мне это было и так понятно. Москвичи же, напротив, сказали, что – понятное дело – ждут оливье, которого специально до этого целый год не ели, боя курантов и речи президента. А шампанское, сказали, принесут сами. Намечался явный конфликт. Кроме того, у меня дома нет телевизора.
Оливье я сдала сразу. В конце концов, кто не захочет, может его и не есть (в итоге его съели на следующий день на завтрак). Куранты быстро проинтерпретировали в функциональном смысле как часы и решили, что когда встречаешь Новый год, небесполезно знать, когда он наступает. В связи с чем телевизор без потери функциональности заменялся радио. С речью президента было сложнее. Заверения московских друзей, что это всего лишь старый добрый прикол – послушать в новогоднюю ночь, куда тебя напутствует глава государства, были встречены холодной отповедью. Я сказала, что хоть в этой стране разница между публичным и приватным большим уважением не пользуется, В МОЕМ ДОМЕ Новый год – семейный праздник, и ни на каких «дорогих россиян» я десять минут этого праздника тратить не желаю. Москвичам пришлось уступить. А я, помню, подумала: как можно столь легкомысленно относиться к тяжелому наследию прошлого?
Не знаю, как повели бы себя в этой новогодней ситуации российские рецензенты книги Ерну, но в вину ему единодушно вменили именно легкомыслие. Чего это он так весело рассуждает про Буратино, газировку, пустые бутылки, Чапаева и хрущевскую оттепель? Последнюю он, кстати, вообще застать не успел. Чего поет дифирамбы очередям и скромной функциональности советских вещей, коммунальной кухне и «Маленькой Вере»? Зачем вообще этот ликбез о совке – что такое может рассказать нам о нем автор, покинувший Россию в 1991 г., чего мы сами бы не знали гораздо лучше? Это я резюмирую рецензии Василия Шевцова и Анны Ь-Наринской. Для подтверждения некомпетентности автора Анна Наринская находит самый коронный аргумент: у нее-де не было знакомых интеллигентов, которые смеялись над формулой «Казанова – это перевернутый Буратино». Ничего не остается, как померяться интеллигентностью.
Но что-то меня в книжке все-таки зацепило. Я вспомнила о восточно-европейском происхождении текста. Рассуждения восточно-европейских авторов особо занимают меня в силу обязательного присутствия в них двойной перспективы: они по опыту знают, что такое коммунизм и что такое либеральная демократия, что такое восток и что такое запад. Одну и ту же вещь они способны описать двояко, способны за любой западной культурной данностью обнаружить ведущий к ней человеческий путь, а в любом ужасе совка усмотреть некоторый нередуцируемый уют и показать его своеобразную разумность. Восточно-европейской прозе присуща весомость – в том смысле, в каком Чехов говорил, что то, что доставалось дворянским писателям от рождения, людям его круга приходилось добывать кровью. Я решила дать Ерну фору, то есть допустить, что и за его письмом стоит тот же конфликт перспектив.
Естественно, разгадка кажущейся легковесности текста обнаружилась сразу же. Ерну пишет для западной аудитории. Это отметили и другие рецензенты. Только не нужно забывать, для какой западной аудитории он пишет. Румыния стала представлять собой западную аудиторию ровно тогда же, когда сегодняшние россияне перестали считать себя совками. А разница между этими двумя аудиториями состоит в том, что российская так до сих пор не определилась, кем себя считать. Румыния же – по крайней мере, официально – провозгласила свое возвращение в Европу, и соответственно, советский опыт стала прочитывать в терминах, принятых в западной либеральной традиции. Вот и ответ на вопрос, заданный одним из рецензентов: откуда в представленном Ерну солнечном и жизнерадостном реестре советского детства появляется вдруг фраза «мир, в котором мы жили, основывался на политической репрессии»? – Это же прописная истина, не требующая отдельного пояснения для либерально настроенной мысли.
Ерну занимает как раз противоположная истина: в условиях этой политической репрессии шла повседневная жизнь, жизнь насыщенная и часто счастливая. Ему важно показать, что забывая о повседневной составляющей жизни в условиях политической репрессии, забывая о банальности и невинности этой жизни, ее (а также сопряженные с ней человеческие страдания) лишают реальности, превращают в жупел, которого нужно бояться, но который нельзя знать. Методологически Ерну удается ухватить невинность, банальность и теплоту советской повседневности довольно изящно: в предисловии он указывает, что будет описывать советское детство, стараясь «не прибегать к интеллектуальному инструментарию, приобретенному позже». Совершив эпохе по отношению к самостоятельно приобретенному мыслительному багажу, мы получаем доступ к истинам, в среде которых существовали феномены нашего детства. И кстати, далеко не все из них представляются даже и сейчас неразумными. Скажем, кто из нас, стоя в растерянности перед километровыми полками с шампунем в каком-нибудь гипермаркете, не вспоминал в момент просветления, что в детстве покупали просто шампунь и что вообще шампунь – это такая штука, которой моют голову, а вовсе не сверхъестественный «дар природы» и не сверхмистическая разработка какой-нибудь очередной лаборатории. Список подобных «тоталитарных здравомысленностей» отнюдь не так короток.
В общем, Ерну заботит вещь как она есть и условия ее привязки к возможным интерпретациям. «Любое событие можно интерпретировать по-разному», – заявляет он, обсуждая союзническую версию истории второй мировой войны, согласно которой Сталинград и Курская дуга подпадают под категорию «и другие битвы в отдаленных регионах». Мысль вроде бы простая – но как действует!
На нас сегодняшних, например. Одной моей подруге довелось высказать эту мысль применительно к эстонскому бронзовому солдату: «Но ведь возможна и другая интерпретация, – сказала она. – В связи со второй мировой войной они воспринимают нас как оккупантов, и не без оснований», – после чего была подвергнута немедленному остракизму. Другой мой приятель, гражданин Эстонии, высказал применительно к этой же теме противоположную мысль: нельзя забывать, сказал он, что во второй мировой войне речь все же шла о победе над нацизмом, – за что был немедленно подвергнут обструкции.
Итак, полемический запал книги Василия Ерну состоит лишь в напоминании о том, что присутствие свободы интерпретаций – вещь в политике необходимая. Даже когда эти интерпретации касаются опыта политической несвободы. Говорят, книга произвела некоторый фурор.
Отчего же у нас ограничились лишь упреками в легковесности? Отчего требовали более глубокого анализа и возмущались непонятно откуда взявшимися (лишь в заключении книги) политическими репрессиями? Почему «интересно писать об СССР» означает в сегодняшней России писать о политических репрессиях и ужасах тоталитаризма? Собственно, ответ уже очевиден: как это ни грустно, но мы продолжаем жить внутри советской интерпретации, несмотря на то, что пространства этого физически давно не существует. То есть живем в фикции, в сказке. По сути, об СССР мы знаем не больше того, что изложил в своей книге Василий Ерну. Только ему для «впадения в детство» потребовалась специальная методическая процедура, а мы из детства даже не выходили.
Хуже того: еще глубже в него впали. У Ерну есть тривиальное, в общем-то, замечание о том, что в СССР серьезные писатели вынуждены были заниматься не взрослой, а детской литературой: так появились замечательные и прекрасные Буратины, Незнайки и прочие наши герои. Мне иногда кажется, что счастливые дети, выросшие на этих книгах, сегодня в действительности проживают жизнь Буратин и коротышек. Как и Буратино, мы умеем считать, только когда у нас есть что считать, и задаем вопрос о реальности, только когда оказываемся в Стране Дураков. Максимум вообразимого сознательного отношения к советскому детству состоит, похоже, в отказе от оливье на Новый год.

Ольга Серебряная

оригинал статьи

Книга: «Рожденный в СССР»

Василий Ерну