Новости

О герое нашего времени, мате и литературе

Андрей Аствацатуров – писатель, филолог и человек. Автор «Скунскамеры» рассказал порталу «Около» о герое нашего времени, мате и литературе.

— Андрей Алексеевич, как так получилось, что профессиональный филолог, автор ряда научных статей, стал популярным писателем?

Дело в том, что филология, когда я ею занимался, интересовала меня не сама по себе… то есть, конечно, она интересовала меня сама по себе, но как некое знание, которое меня развивает. Но прошло какое-то время, я написал три филологических книги, больше сотни разных филологических статей, рецензий, и я почувствовал, что это перестало меня интеллектуально возбуждать и развивать. Мне кажется, в филологии не хватает какой-то энергии: она всегда за чем-то движется, она всегда обслуживает или идёт за какими-то уже написанными текстами. Поэтому где-то в начале нулевых мне захотелось что-то самому попробовать. Я начал делать всякие наброски в Живом Журнале. Сначала это были, наверное, даже попытки свести какие-то личные счёты, написать просто смешные сатирические тексты, но потом у меня это стало получаться всё лучше и лучше, всем стало нравиться. Однажды я написал небольшой рассказ «Кто такие Соломенные еноты» про своего знакомого Алексея Никонова. Он мне показался очень смешным и литературным. И вот с этого момента я подумал, а не начать ли мне писать что-то серьёзное, или хотя бы попытаться. И у меня выдалось какое-то свободное время, где-то месяца полтора, я написал первую часть своего романа «Люди в голом». Я тогда не знал, что это будет так называться, что это будет частью моего романа. Просто написал небольшой текст, который потихоньку вывесил в ЖЖ. А потом я стал писать дальше, написал уже вторую часть. Это был текст, написанный большей частью для самого себя, для собственного удовольствия, я не отшлифовывал его стилистически. Ну а потом я решил, что можно его издать и отправил рукопись в издательство «Ad Marginem», которое ее и опубликовало. Самое интересное, что мой издатель, Александр Иванов, тоже издавал этот текст для собственного удовольствия, ему и его семье этот текст очень понравился. Он не думал и не предполагал, что текст будет иметь тот успех, который он имел. Так я стал литератором, автором.


— Ваши друзья, знакомые не обижаются на некоторую автобиографичность Ваших произведений?

Действительно, мои произведения написаны в жанре псевдоавтобиографии, достаточно модном жанре, традиции которого корнями уходят в XIX век. В ХХ веке появляется достаточно много таких произведений, например, книги Генри Миллера, или романы Луи Фердинанда Селина. В псевдоавтобиографическом ключе написано много текстов. И мои книги тоже продолжают эту традицию. Друзья… трудно сказать, обижаются они или нет. Одноклассники, по-моему, даже немного гордятся мной, мне так кажется. Им вроде бы пока очень нравится, что я про них рассказываю. Вот у меня как раз будет на днях встреча с одним одноклассником, Андреем Ложечниковым, который обещал мне рассказать, какие-то истории из нашей с ним школьной жизни. Так что нет, не обижаются. Хотя, я получал некоторые письма, в которых люди узнавали себя, но это были не они, а, скорее, собирательные образы. Даже я думал не о них, а о своём образе, который я разрабатывал, но он был, допустим, похож на какого-то человека. На самом деле общих черт с этим человеком было мало, но он все равно обиделся.


— У Вас как у писателя есть какой-то любимый персонаж Ваших произведений?

Трудно сказать… У меня все персонажи такие… гротескные. Это как у Шервуда Андерсона. То есть у меня персонажи не развиваются. Это, отчасти, связано, наверное, с тем, что я не так уж сильно люблю людей. Я стараюсь их любить, но как писатель, мне кажется, я не смог преодолеть своего скептического отношения к человеческой природе. Но, с другой стороны, сатира подталкивает своих читателей к тому, чтобы они были немного лучше Можно сказать, что сатира немножко воспитывает. Мои персонажи — гротески, они застигнуты в каком-то мгновении, в каком-то единичном состоянии, они особо не меняются. Даже сам персонаж не очень меняется. То есть, с ним не происходит каких-то радикальных изменений… Трудно сказать, какой персонаж у меня любимый… Ну, наверное, это вот Михаил Старостин. Мне представляется, что мне удался этот персонаж. Я его люблю.


— А это реальный персонаж?

Ну, этот персонаж имел прототип. Со мной учился в школе мальчик, довольно смешной, очень занятный. В нашей спецшколе он был такой… из дворовых хулиганов, и немного выделялся из круга интеллигентных детей. И вот он знакомил меня с «открытым миром», с жизнью, о которой я ничего не знал. Мне он больше всех нравился, и я, помню, очень расстраивался, когда у нас его выгнали за двойки из школы. В романах я постарался его как-то прописать очень подробно и обстоятельно: чему он там меня научил, какие он новые слова придумал, как он обогатил мой словарный запас всякими неприличными выражениями и так далее… Вот, пожалуй, это и есть мой любимый персонаж.

— Насчёт неприличных выражений… Как Вы считаете, мат в современной литературе – это мода или неизбежность?

У кого-то мода, а у кого-то неизбежность. С матом вообще довольно сложно. Во-первых, им очень сложно оперировать, потому что мат в России довольно грязный и очень не литературный. Поэтому, для того, чтобы использовать мат, нужно, как мне представляется, некое умение. Есть, например, современные писатели, довольно крупные, которые, как мне кажется, не умеют этого делать. Мат – это всегда слова с неопределённым смыслом. Они такие эмфатические, они усиливают какую-то эмоцию, ощущение. Я пока что не могу избавиться от мата, у меня он присутствует. Хотя, я постарался, где можно, его убрать. Там, где можно было заменить соответствующие слова словом «чёрт» или «сука», я это сделал. Но где-то мне этого сделать не получилось. Может, это проистекает из некоторой творческой незрелости, с одной стороны. С другой стороны, всякий художник обязан говорить с территории современной культуры. Как Вы понимаете, мат занимает в нашей жизни… не самое последнее место. Даже вполне интеллигентный человек, когда ему на ногу падает кирпич, не ограничится, согласитесь, горестным «Увы!». Он произнесёт вполне определённое слово, и мы знаем какое. Мне кажется, чтобы быть летописцем современной культуры, или говорить с территории современной культуры, ты должен, всё-таки использовать эти выражения, иначе ты будешь плавать в каком-то безвоздушном пространстве литературного языка. И ещё я хотел заметить, что у меня матом ругаюсь не я, ругаются мои персонажи. Это мне необходимо для речевой характеристики персонажа. Матом, например, у меня ругается Алексей Никонов.

— У него и стихи такие…

У него и стихи такие. Я не изменил его имя, то есть, тот, кто читал или слушал Никонова, переживет приятное узнавание. С другой стороны, даже если читатель ничего не слышал о Никонове, то он всё равно почувствует некоторый панковский драйв, бунт, желание не быть приличным, желание не быть воспитанным. Мне показалось, что этот образ я двумя штрихами наметил. И Митя Гомельский, ещё один персонаж, который присутствует в двух романах, он тоже немножко матом разговаривает. Такова специфика этого персонажа, такова его речевая характеристика. Иначе он будет как-то неотличим, непонятен, нерельефен… невыделяем среди других героев.

— Как Вы считаете, герой нашего времени – неудачник?

Герой может быть самым разным. Но давайте просто посмотрим на современную литературу и посмотрим на современных героев. Вы героев абсолютно не увидите, то есть, единственным таким наиболее, как мне кажется, героическим примером является Санькя – герой одноимённого романа Захара Прилепина. Но и этот герой в конце терпит такое… ну, не внутреннее, но внешнее, безусловно, поражение. Он что-то делает, персонажи Прилепина что-то могут, но, как выясняется, могут они далеко не многое. Они герои, они революционеры, это действительно очень ярко. Он, мне кажется, действительно прорвался сквозь негероическое время. Великая заслуга Прилепина, помимо его художественных заслуг, это то, что он сумел в негероическое время создать образ настоящего героя. Но это практически единственный случай. В основном, если мы посмотрим на литературу, мы увидим слабых персонажей. Они не что-то делают, а с ними что-то происходит, что-то случается. Они как мы. Мы же являемся заложниками реальполитики, заложниками экономики. И даже сами чиновники, которые, условно говоря, нами руководят, они тоже заложники всей этой ситуации. Есть некая машина государства, которая развивается по своим законам. Есть политика, которую можно назвать словом Бисмарка, реальполитика, и мы становимся заложниками этих систем. Мы едим, пьём, что-то свое делаем, но мы какие-то пешки в чьей-то игре. Мы ресурсы. И сделать с этим ничего нельзя. Мы можем быть более важным ресурсом, менее важным ресурсов, но мы заложники, мы пешки, мы игрушки. И литература на это очень чутко реагирует. Посмотрите, например, тексты Михаила Елизарова. Все его герои зависимы от каких-то неподвластных мистических сил. Или вот, например, писатель-социалист, Герман Садулаев. Уж кто-кто, а он-то должен писать о героях, но Герман верен духу времени. Мы имеем ту же самую ситуацию, когда герой является заложником каких-то страшных, странных, запредельных сил, которыми он совершенно не может управлять. Вся эта ситуация вообще характерна для прозы XX века.

Мой герой – это герой-лузер, герой, созвучный времени экономической рецессии. Такой странный тип, аутсайдер, чудик, интеллигент в очках. Мой герой, особенно во втором романе, вообще не примыкает ни к каким идеям. Вокруг него множество разных идей, он их пересказывает, чтобы с ними не очень согласиться, чтобы в них поиграть. Он никогда не принимает какое-то мнение, он всегда стоит в стороне, всегда аутсайдер. Его не вполне можно назвать неудачником… Неудачник это тот, кто ставит себе цель и не всегда её осуществляет. Например, если вы хотите себе виллу на Канарах, а покупаете себе домик в Вырице – вот это называется лузерство. Может, мой герой — лузер в глазах других, но в собственных глазах он не является лузером. Поэтому трудно назвать моего героя неудачником, хотя, он, несомненно, может так выглядеть.

— Какой Вы представляете себе Вашу целевую аудиторию?

Трудно сказать. Я об этом, честно говоря, не думал. У меня нету такой цели, обслуживать какую-то таргет-группу – есть такой термин у издателей, таргет-группа: мы расчитываем эти книжки на девушек 18-20 лет, или эти книжки мы рассчитываем на детей 5-7 лет, или на пенсионеров… Некоторые авторы обслуживают определённые таргет-группы. Особенно хорошо в шоу-бизнесе. Там всё чётко видно: какую группу кто обслуживает. Что касается меня и что касается, в принципе, читательской публики, что нужно понимать, кто вообще читает книги. Это люди от 18 до 40 лет. Они склонны развиваться, искать что-то новое, они хотят быть в курсе событий. В 40 лет у вас уже семья, семеро по лавкам, вы уже не так внимательно отслеживаете, что происходит в современной культуре. Вам это вроде как не надо, у вас есть какой-то свой мир. С этого момента люди, в общем, перестают читать.

Я как-то не видел для своих текстов какой-то специальной таргет-группы. Я скорее писал так, как мне нравилось, я делал то, что мне интересно. Мне кажется, что если человек будет делать то, что ему интересно, то это будет интересно и всем остальным. Я думаю, что меня как раз читают люди от 18 до 40 лет. Мне кажется, молодёжи нравится моя проза… по ряду причин… Потому что я показываю наше время. 40-50-летним, возможно, нравится то, что я описываю Советский Союз. Они узнаёт в этом реалии. С другой стороны, и молодежи это интересно. Они же не помнят, что там были эти булочные, были эти вилки, привязанные шерстяными верёвками к лоткам, чтобы можно было мять батон этот. Я попытался воссоздать этот мир. Это интересно и 18-летним, и 40-летним.

— К какому направлению литературы Вы бы отнесли свои книги?

Я бы так сказал… Я уже назвал этот жанр, псевдоавтобиография, традиция, которая восходит к Генри Миллеру. Но, наверное, авторы, к традициям которых я примыкаю, это создатели несколько аскетической прозы, немножко неправильной прозы, прозы не фабульной, как у O’Генри. Хотя я работаю с анекдотами, но это проза, такая, откровенно неправильная, со странными перебивами сюжета, с нежеланием работать так, как надо, со странными антилитературными ходами. Это следующие авторы: это Шервуд Андерсон, американский писатель начала века, это, наверное, Хемингуэй, в меньшей степени, это в большей степени Джером Давид Сэлинджер, Воннегут и из русской литературы я близок немножко к Довлатову. Ну, это очевидно – я когда-то любил Довлатова. Я стараюсь не быть на него похожим, но что поделаешь, это влияние совершенно неискоренимо.

— Ещё в аннотациях к Вашим книгам Вас сравнивают с Вуди Алленом…

Очень похоже, действительно. Я когда писал, я не думал о Вуде Алене, хотя я смотрел некоторые его фильмы… Это персонаж немного похожий на меня. Сам персонаж и сам актёр, который персонажа и играет. Вуди Ален, да, он меня привлекает. Он интеллигентен, он умён, он хорошо образован и он неудачник, он невротичен, он истеричен. Одновременно он в очках, он такой хилый, слабый… Да, пожалуй мне импонирует это сравнение. Когда меня называют «русским Вуди Алленом» мне это, пожалуй, нравится… Хотя, в этом нет, конечно, ничего хорошего, в том, что меня называют «русским Вуди Алленом» нету, это значит, что я вторичен… Но мне нравится, что меня с ним сравнивают. Мне этот персонаж довольно симпатичен. Опять таки, если посмотреть прозу Вуди Алена, то она сильно отличается от моей. Общий герой да, чуть-чуть похож.

— А кто Ваш любимый писатель?

Понимаете, это сложный вопрос… Дело в том, что я филолог, поэтому у меня профессиональный подход к литературе. Мне не интересно моё собственное мнение. У меня есть какие-то пристрастия… Я люблю хорошую литературу. Иногда люблю и плохую. То есть, то, что считается плохой. Я люблю очень тонкий юмор, но мне нравится и вульгарный юмор. Мне нравятся утончённые женщины, но иногда мне нравятся и вульгарные женщины. Это не такой важный для меня вопрос. Я не часто перечитываю авторов, которых я искренне люблю. Я чаще перечитываю авторов, которые мне не нравятся, которых я не понимаю, чтобы как-то измениться, дорасти до этих авторов. Да и потом здесь есть элемент филологического взгляда на литературу: вы же не будете спрашивать у доктора, хирурга «Вы резали человека, что Вам больше нравится: сердце или трахея?». У меня примерно такой же к этому подход. Мне трудно сказать, что мне нравится, мне очень многое нравится. Очень многое мне не нравится. Я могу сказать, кто оказывал на меня влияние. Конечно, Генри Миллер, которым я семь лет занимался… это не значит, что он мне нравится, у него много графомании, много вдохновенной графомании, много просто гениальных пассажей и много неудач. Мне нравится Сэлинджер, но это не самый великий писатель. Он достаточно небольшой писатель, на самом деле, хоть и качественный. Он делает то, что он может и делает это гениально, но он не самый большой писатель, так скажем. Мне нравится Шервуд Андерсон… Трудно сказать, какой писатель для меня является важным. Да это и не принципиально…

— А что насчёт любимого литературного героя?

Насчёт любимого литературного героя… Да тоже у меня к ним тоже профессиональное отношение. Мне нравятся, например, всякие персонажи типа Леопольда Блума, например. Мне нравится Иван Карамазов. Мне нравится Холден Колфилд, герой романа Сэлинджера «Над пропастью во ржи». Что же мне ещё нравится… Мне много героев нравится, на самом деле, трудно выделить как-то одного героя.

— Как Вы считаете, филологическое образование мешает, или помогает творчеству?

Вообще, оно по идее, должно мешать. Была такой спортивный комментатор, Анна Дмитриева. Так вот она очень интересно комментировала теннис, и однажды как-то сказала: «да, я понимаю, как играть в теннис, я всё знаю про это, я знаю как, я могу это прокомментировать, понять, посоветовать, но самой это сделать у меня не получится». Вот с филологами примерно похожая ситуация. То есть, филологи, как правило, много чего знают про литературу… Хороший филолог даже знает, как структурировано произведение. Плохой филолог обобщает, набрасывает схемы, уходит в какие-то обобщения, или просто занимается тем, что пишет какие-то свои мнения по поводу текста. Это не интересно. Хороший филолог знает, как организовано художественное произведение, его внутренние механизмы. Вот это ему действительно мешает. С одной стороны. Но с другой стороны, если он захочет стать писателем, то это может превратиться в его достоинство. Почему бы, например, с этими недостатками не поиграть. Например, я знаю, как строиться текст, почему бы мне из этого не сделать некий сюжет. Так, например, пишутся романы Умберто Эко. Он прекрасно знает, как писать литературу. Его литература профессорская, очень схематичная, и он иронизирует часто над этими схематичными приёмами. Он понимает, что «вот это я знаю как писать, это знаю… Тут я буду похож на Конан Дойля, а тут на Свифта…Так почему бы мне не подчеркнуть это…» То есть, филолог может, в принципе, поиграть с этим. Он с этим работает, но проза всё равно получается сухая, профессорская. Я в себе пытаюсь это профессорство изживать. Я пытаюсь писать… странную такую прозу… интонационно немножко простодушную, немножко растерянную… Но в принципе… Я бы сказал так, что для современной литературы важно, что бы писать был немного филологом. Надо много знать, чтобы иметь опыт. Писать по наитию, с нуля сегодня очень сложно. Ты просто бездарно повторишь, сам того не ожидая, то что уже сто пятьдесят раз до тебя было сказано и написано. Ты просто будешь изобретать заново велосипед. Поэтому образование важно. Не случайно многие из наших сильных писателей имеют филологическое образование. Тот же Прилепин, тот же Елизаров. Ещё один интересный момент. Сегодня мощные и сильные писатели идут за литературоведами очень часто. Им не хватает силы что-то изобретать и они полагаются на обрадование. Тот же Сорокин, тот же Пелевин – это литература, которая скорее вторичная по отношению к культурологии, к литературоведению, к каким-то открытиям учёных-гуманитариев. Я понимаю, какие книги прочитал Пелевин. Я понимаю, какие книги прочитал Сорокин, перед тем как написать свою замечательную трилогию. Я это вижу. Многие сильные авторы становятся заложниками гуманитарных теорий. Ситуация страшная. Это неправильно, так не должно быть. Всегда ситуация в литературе была обратной. Теперь, зачастую, литературоведение и критика вытесняют литературу. Они являются мощной частью литературного процесса. Мы читаем некоторые научные исследования с тем же чувством, с каким мы читаем книги. Скажем, яркие статьи Михаила Трофоменкова производили на меня такое впечатление. Из последних таких произведений я бы назвал «Двойное дно. Признание скандалиста» Виктора Топорова. Очень сильные книги Льва Данилкина «Человек с яйцом» и «Пастернак Дмитрия Быкова.

— Книги «Люди в голом» и «Скунскамера» планируются как часть некой трилогии. Расскажите о ней.

Поскольку последний роман не написан, он существует только в черновиках, то пока трудно говорить… Но я лично задумал свои книги как составляющие трилогии. Первая моя книга была дико экспериментальной. Первая часть «Людей в голом» это такое детское, растерянное, дурацкое сознание. Ребёнок, у которого причинно-следственные связи слегка нарушены. Он даёт неправильные ответы на вполне вменяемые ясные вопросы. Аскетичный такой, немного корявый стиль, это мне удалось. Во второй части «Людей в голом» всё ровно наоборот. Это такая литературная игра, пародия на постмодернизм, это сплошные цитаты, квест для интеллектуального читателя. Ее можно воспринять как анекдот, как банальную историю: богемная молодёжь разводит на деньги бизнесмена, ну, и получает по морде в результате. Но всё здесь состоит из каких-то цитат, из языковых и литературных игр. Во втором романе я более осторожен, у моего героя более цельное сознание. Там тоже есть игра, но её гораздо меньше. Книга гораздо внятней и написана она более литературно. Как литературный текст она на голову сильнее, чем «Люди в голом». Первый роман – это как поиск. А во втором я, вроде как что-то уже нашел. Что касается идеи… Все мои романы организованы неким мифом, в который я иногда верю, иногда не верю. Первый роман – экзистенциальное одиночество, обнажённость человека. Человек голый. Человек на голой земле, в бесприютном мире. Его окружают безразличные вещи. Иногда враждебные, иногда безразличные. Это книга абсолютного, страшного одиночества. Это поддерживается лейтмотивами: там всё время голые руки, голые кости, голые тела, там даже игрушки полуголые. Во втором романе эти мотивы присутствуют, но идея уже немного другая. Я говорю о том, что мы живём в репрессивной культуре. Культура нас подавляет. С одной стороны. Но, с другой стороны, она нас защищает. Когда мы порываем с культурой и уходим в свободное пространство, мы вдруг обнаруживаем страх. Как маленький ребёнок: ему не нравится, что родители ему приказывают, но без родителей он не может. Лейтмотив романа заложен в названии – «Скунскамера». Мы окружены камерами, мы сидим в этих камерах, камера внутри нас. Нам не хочется быть в этой камере, она нас репрессирирует, там затхлый воздух. Мы выходим из этой камеры в открытый мир, опасный и грозный и тут же бежим обратно в эту камеру, там пытаемся закрыться. Но там нам снова плохо. Это называется невроз, как его определил Фрейд. Отсюда система образов этого романа. Мы вот сейчас сидим в кафе, мы с вами сидим в камере. Кафе, клубы, аудитории, школьные классы, салон автомобиля, салон самолёта… — всё это какие-то камеры. Этот мотив нарастает, он должен откладываться в сознании читателя. Это одна из задач. Вторая моя задача в «Скунскамере» — это задача рассказать о Советской Империи на материале моего микрорайона. Я не углубляюсь в историю, я рассказываю, что происходило в моём микрорайоне. О чём будет третий роман… Трудно сказать… Мне надо подумать. Прежде всего, о том мифе, который будет в основе всего. У меня есть кое-какие мысли, но я не буду их сейчас озвучивать – они могут измениться. Есть разные наброски. Наверное, я там тоже поговорю о детстве. Детство для меня важно. И в том и в другом романе я стараюсь показать, что мы все являемся испуганными детьми. Мы вырастаем, становимся уверенными, самоуверенными, но стоит только возникнуть какой-то очень серьёзной проблеме, мы тут же выглядим как испуганные дети. Как раз те, кто больше всего изображают уверенных в себе, на самом деле страшно испуганные дети, которые преодолевают таким образом свой страх. Это общая проблема современной культуры. Любая женщина говорит «я хочу уверенного мужчину, на которого можно опереться», а это главная ошибка. Уверенных мужчин не существует. Существует такое… стадо испуганных людей. Некоторые могут в это играть, в уверенность. Некоторые могут даже всю жизнь в это играть. Некоторые могут даже в это поверить, что они очень уверенные и сильные. Но стоит, например, любимой женщине уйти… и вся уверенность исчезает – в человеке открывается испуганный ребенок. Я рассказываю о том, что дети дико похожи на взрослых, а взрослые похожи на детей. Хотя, на самом деле, и в том и в другом романе у меня взрослые и дети друг друга не слышат.

— А есть ли какие-то планы, что писать после?

Сейчас я сделал перерыв. Сейчас я пишу книгу-эссе. Такая… филология с человеческим лицом. Я там собрал отдельных авторов, которых хочу представить читателю, не очень напрягая его филологической терминологией. Меня измучила «Скунскамера», я её писал очень интенсивно. Меня даже «Люди в голом» не так измучили. Этот процесс был растянут во времени, а тут я писал очень интенсивно, я её переделывал, переписывал, я дико устал… У меня это в голове должно окончательно выветрится, чтобы уступить место другой книге, поэтому я сейчас обратился к филологии. Пока собираю материал для нового романа. Что будет в третьем романе, ещё не знаю. Может, опишу Комарово. Хотя, про Комарово есть уже один роман… Ну, я, может, второй роман напишу про Комарово…

— Вы не боитесь «застрять» в жанре? Что писатель уже не воспримет другого Андрея Аствацатурова?

А я его и менять не буду. Он у меня такой. Он другим и не будет. Хотя, вторая книга и отличается от первой, по стилистике, по проблематике… Но я меняться-то не могу. Это то, как я могу писать. Я ничего другого и не придумаю. Может, я сделаю героя более свободным, может, я его сделаю ироничным… Может, он станет добрее… Я сейчас думаю над этим.

— Давайте немного отвлечёмся от литературы… Расскажите, как Вы любите отдыхать?

К сожалению, я не умею отдыхать. Я много лет не умел отдыхать, я постоянно работаю… я не знаю, что такое отдыхать. Я всё время что-то делаю. Если я не пишу, то я читаю. Если я не читаю, я пишу. Если я не пишу и не читаю, я слушаю музыку или общаюсь с друзьями. Я попробовал в своё время поехать на курорт, В Египет в Шарм-Эль-Шейх, я там читал. Но я мог так же читать и сидя дома. Только там было солнце и приятное море… и компания. Всё. Я помню, в Шарм-Эль-Шейхе я сижу читаю в шезлонге книжку, ко мне подходит аниматор. «Хотите – говорит – в поло поиграть?» — «Нет, спасибо, мне очень хорошо».А он не понимает этого, он не понимает, что мне хорошо. Он думает, что мне плохо, одиноко, что я не вовлечён в общую радость, когда они все как дебилы обнимаются, топаю, кричат «мы свободны!», прыгают, играют… Им хорошо. А мне хорошо с книжкой. Поэтому я в этом не очень типичен. Может быть… Я, к сожалению, не научился получать удовольствие от жизни. Если я болтаюсь без дела, я испытываю чувство вины, и мне надо что-то начать делать. Хотя, это не очень удобно для тех, кто живёт рядом со мной, кто этого не разделяет. Я первый раз пошёл на дискотеку, мне было 29 лет. Это было в Вашингтоне. Мы просто пошли с преподавателями посмотреть на дискотеку города Вашингтон.

— А есть что-то, что вы могли бы назвать свои хобби?

Знаете, нет. Для меня хобби, это дилетантизм. Это для людей, которым нужна какая-то цель. Вот, например, веры нет, Бога нет, нет жизненной цели… значит, изобретём себе какую-нибудь жизненную цель. Вышивать крестиком, собирать марки… Есть вещи, которые я люблю, помимо специальности. Я люблю живопись. Разную музыку люблю: люблю рок, люблю классическую музыку. Люблю ходить в филармонию, не люблю ходить в театр. Люблю кино. Но я работаю, когда туда прихожу. У меня включаются мыслительные процессы, я сразу начинаю это анализировать, обдумывать. Всё работает на какую-то идею. У меня нет хобби. Я когда-то занимался музыкой, но…

— Откройте секрет: Толик действительно кончил столь бесславно?

Это собирательный образ. Вымышленный персонаж. Он немножко похож на своего прототипа. Прототип был гораздо симпатичнее, на мой взгляд. Поэтому даже прототип, скорее, не узнал себя. Нет. Этот прототип процветает, ворует по прежнему, наверное, где-нибудь. Он, кстати, гораздо одареннее. Толик у меня бездарный. А этот человек очень одарённый. Он одарённо воровал, чертил схемы всякие – как деньги из кармана конторы перетекут в его карман и так далее. Профессионалом был. Его следы потерялись (это мир, богемный), он пропал. Я перестал быть богемой. Это как-то закончилось. А Толик жив и здоров.

Анна Комаревич 11.02.11

Книга: "Скунскамера"

Андрей Аствацатуров

Оригинал материала

Добавлено: 21.02.11

АРХИВ



ТЕМЫ

"Гараж" 'Гараж' 30-летние Non/Fiction sale Vasile Ernu авторы Авченко али и нино Альдо Нове Альянс аствацатуров Беньямин библиотекарь Благоволительницы Большая книга букер Бухарест Владивосток встреча с автором встречи встречи с авторами встречи с читателями Гиголашвили готовится к изданию Добродеев елизаров зимняя ярмарка Инго Шульце интервью книготорговля контракт Кормильцев Кристиан Крахт лимонов Литтелл Литтеллл люди в голом Маяцкий московский международный книжный фестиваль Нацбест Никитин новосибирск новый год петербург планы Правый руль правый руль авченко премии препубликация Пресса прилепин продажи прохасько Ревазов Ролан Барт с новым годом Садулаев сделай сам соколов стихотворение сток стоки Супервубинда Сьюзен Сонтаг текст теория фотографии торговля траур унгерн фабрика фестиваль хлебников черный рынок чужая эфир юзефович юнгер ярмарка